Колыбель
Шрифт:
— Все, я закрываю рот. Все! Я не слушаю!
— Я считаю…
— Если хочешь, считай так. Я знаю, что ты неправ.
— Вы же материалист, дядя Саша, это вы утверждаете, что факты упрямая вещь. Хотя что такое факт? Для меня самое главное фактическое событие в истории мироздания уже имело место в реальности — иерусалимское распятие, а для вас это миф!
— Проблема, Денисушка, в том, что я интеллектуально этому «факту» враждебен, а ты, несмотря на все крики, равнодушен. Ты себя горячишь, тебе это
— О-о, товарищ инженер втянут–таки в диспут!
— Повторяю, считай как тебе удобно. Я живу в другой системе координат. Вне зависимости от того, имел место факт распятия или его выдумали по каким–то, может быть, очень важным причинам, я знаю: вот этот катер наш никуда не поплывет, если не залить бензин в бак. Можешь сколько угодно молиться, не стронется он с места. И не потому, что в тебе нет веры, а потому, что бак пустой.
— Доходчиво, дядя Саша, но примитивно. Вы искусственно вычленяете из всего многообразия мира, всех его тонкостей и сложностей один физически и интеллектуально стерильный эпизод и тычете его мне в мозжечок.
— Вот именно что не мозг.
— Сто раз говорил — на примитивные оскорбления не реагирую. А скажу так: бог с ним, с этим катером, я про самолет скажу. Убежден, что самолеты, в частности, не падают еще и потому, что на борту каждого есть кто–то, кто молится, чтобы он не упал.
— О господи!
— Заметьте, не я это произнес.
— Пошел к черту!
— Что это вы из крайности в крайность? Но техника — это ладно, этот ваш пример с катером нас уводит куда–то, я ведь про моральную вселенную больше талдычил, дядя Саша, про моральную.
— Хорошо. если хочешь, я тебе из моральной вселенной подброшу пример. Была у меня любовь.
— На третьем курсе?
— На первом, Денис, на первом. Полное ослепление и обалдение. когда я ее не видел, меня просто трясло от ее отсутствия.
— Играй, гормон.
— Она тоже ко мне, как бы это сказать, склонялась, но не так жарко, как я. Сканировала и остальную поляну по ходу. И был у меня друг.
— Поня–атно!
— Конечно, понятно, любовная геометрия везде одинакова. Мы с нею часто ссорились, и всегда казалось, что окончательно.
— И манит страсть к разрывам.
— И опять ты прав.
— Это Пастернак.
— Наш курс послали на картошку. Там мы в очередной раз поссорились. Она — и для того, чтобы потрепать мне нервы, и просто по устройству характера — легонько пофлиртовывала туда–сюда. Друг вызвался поговорить с ней, вроде как видя мои страдания.
— Опять все понятно.
— Да я и не собирался тебя поражать необычностью сюжета. Его сила в его банальности. Друг не удержался. И как–то в роще неподалеку от нашего барака, возвращаясь с поля, в общем…
— Можете дальше не бередить, сразу мораль.
— Я не сразу узнал об этом. Но узнал. Не от него, но он признался. Проклинал себя, и было видно, что искренне. Я чуть не свихнулся, понятно, не ел месяц, нарушение мозгового кровообращения и так далее. Мы с ней расстались. Любовь не прошла, но быть вместе было невозможно.
— Мораль, мораль, дядя Саша!
— Друг потом воцерковился. Святее святых сделался. И вот я что думаю: он вымолил себе прощение. Искренне, как ты говоришь, раскаялся, совершенно искренне, и среди прочих своих грехов снял и этот.
— Ну да. Если раскаялся, искренне раскаялся…
— А я?
— В смысле?
— Он раскаялся, но мне–то все равно больно. Моя жизнь все равно уничтожена. Мне что делать? Просить о прощении? За что? Я был виноват только в том, что любил слишком сильно. Но Бог есть любовь, сам говорил.
— Не я это говорил, не только я.
— Не отвиливай, Денис. Только не надо мне сейчас про то, что я плачу за грехи предков, или про то, что на свете много такого, что и не снилось нашим мудрецам.
— Ответ есть — и давно, и исчерпывающий.
— Какой?
— Тебе, как атеисту, не понять, как говорится, но попытайся. Ты ведь считаешь, что этим вот миром, в котором мы сейчас с тобой на раздолбанном, довоенном еще, наверно японском, катере везем в отдаленный тропический отель кока–колу и прочую ерунду, все исчерпывается, никакого другого мира нет.
— Его и правда нет.
— Так вот если так, то и ответа на твой вопрос нет. Если не допускать мысли о том, что есть мир иной, где и будет выдано каждому по заслугам, все, каждое действие, будет взвешено, все происходящее здесь всегда будет казаться кровавым, тупым абсурдом. Хоть в Чертанове, хоть на экваторе.
— Так и знал, все сведется к тому, что ты ничего не смеешь требовать здесь, даже справедливости, живи, томись, терпи, потом, когда уже умрешь, тебе заплатят. Не заплатят! Нету там ничего!
— Есть, есть, дядя Саша. Ты знаешь, я однажды смотрю в телевизор, фильм про Освенцим или Майданек, а там бульдозер ковшом сваливает в яму худые, вялые человеческие трупы, и знаешь, какая у меня мысль сильно–сильно вдруг, отчетливо проступила?
— Какая еще при таком зрелище может быть мысль?
— А я понял: только если Он есть, все это может быть… ну, не оправдано, конечно, не то слово. Я хочу сказать, что у него никто, даже самый ничтожный, забитый под гусеницу издохший мозгляк забыт не будет. Ничто не окончательно, никакая здешняя несправедливость не неотменима. И тракторист, и тот, кто приказал трактористу, и тот, кого спихивают в яму, они все…
— Чего ты вскочил?
— Что это, дядя Саша?! Что вы молчите, дядя Саша?!
— Молись, Денис, молись. Молись, наш трактор приехал.