Колыма
Шрифт:
— Анисья?
Она улыбнулась. Голос ее стал хриплым и глубоким, потеряв прежнюю мелодичность и перестав быть голосом женщины, которая пела в церковном хоре своего мужа.
— Это имя больше для меня ничего не значит. Мои люди зовут меня Фраершей [12] .
Она спрыгнула с парапета неподалеку от Льва. Выпрямившись во весь рост, она пристально взглянула ему в лицо.
— Максим…
И она по-прежнему называла его вымышленным именем, которым он когда-то представился.
12
Скорее
— Ответь мне на один вопрос, только не лги. Ты часто вспоминал обо мне? Каждый день?
— Честно говоря, нет.
— Ты думал обо мне раз в неделю?
— Нет.
— Раз в месяц…
— Не знаю…
Фраерша позволила ему смущенно умолкнуть, прежде чем заметила:
— А вот я могу гарантировать, что твои жертвы думают о тебе каждый день, утром и вечером. Они помнят твой запах и звук твоего голоса — они помнят тебя так же отчетливо, как я сейчас вижу тебя.
Фраерша подняла правую руку.
— Вот этой руки ты касался, когда предложил мне оставить своего мужа. Или ты уже не помнишь, что говорил тогда? Что я должна позволить ему сдохнуть в ГУЛАГе, а сама — забраться к тебе в постель?
— Я был молод.
— Да, ты был молод. Очень молод, но у тебя все равно была власть надо мной и моим мужем. Ты был влюблен, хотя был совсем еще мальчишкой. И ты полагал, что поступаешь благородно, пытаясь спасти меня.
Она тысячу раз мысленно репетировала этот разговор, и семь лет ненависти помогли ей найти нужные слова.
— Но мне повезло. Если бы я поддалась страху, если бы дрогнула, то закончила бы в точности так же, как твоя жена, жена офицера МГБ, которая стала соучастницей всех твоих преступлений, той, с кем ты разделяешь свою вину.
— У тебя есть причины ненавидеть меня.
— У меня их намного больше, чем ты думаешь.
— Раиса, Зоя, Елена: они не имеют никакого отношения к моим ошибкам.
— Ты хочешь сказать, что они невиновны? С каких это пор подобные вещи стали иметь значение для тебя и таких, как ты? Скольких невинных людей ты арестовал?
— Ты намерена убить всех, кто причинил тебе зло?
— Я не убивала Сурена. И я не убивала твоего наставника Николая.
— Его дочери мертвы.
Фраерша покачала головой.
— Максим, у меня нет сердца. У меня не осталось слез. Николай был слаб и тщеславен. Мне следовало догадаться, что он погибнет самым жалким образом. Однако такая его смерть оказалась намного более полезной, чем если бы он просто повесился: она послужила предупреждением государству.
Лев спросил себя, а не случилось ли с ней то же, что и с храмом Святой Софии, который сначала был снесен, а потом на его месте появился мрачный, наполненный грязной водой котлован? Ее моральные основы были разрушены до основания, и на их месте образовалась темная и страшная бездна.
Фраерша поинтересовалась:
— Полагаю, ты установил связь между Суреном, заведующим маленькой типографией, Николаем, патриархом и самим собой? Николая ты знал: он был твоим начальником. А патриарх был тем человеком, который позволил тебе проникнуть в нашу Церковь.
— Сурен работал на МГБ, но мы с
— Он был охранником, когда меня допрашивали. Я помню, как он привставал на цыпочки, заглядывая в камеру. Я помню его макушку, его любопытные глазки, которыми он смотрел на меня с таким выражением, словно пробрался на премьеру в театр без билета.
Лев спросил:
— К чему этот разговор?
— Когда полицейские превращаются в преступников, то именно преступники должны взять на себя поддержание справедливости и порядка. Невиновные вынуждены сидеть по уши в дерьме, а негодяи нежатся в тепле своих квартир. Мир перевернулся с ног на голову, а я всего лишь помогаю ему вновь встать на ноги.
Лев заговорил снова:
— Что будет с Зоей? Ты хочешь убить ее, эту маленькую девочку, которая даже не любит меня? Девочку, которая согласилась жить со мной только ради того, чтобы спасти свою сестру из детского дома?
— Ты ошибаешься, пытаясь воззвать к моему человеколюбию. Анисья мертва. Она умерла, когда государство отняло у нее ребенка.
Лев ничего не понял. Заметив его недоумение, Фраерша пояснила:
— Максим, когда ты арестовал меня, я была беременна.
С точностью и сноровкой опытного хирурга Фраерша разбередила незажившую рану, разводя ее края и глядя, как она кровоточит.
— Тебя не интересовало, что сталось с Лазарем. Ты не пожелал узнать, что сталось со мной. А вот если бы ты заглянул в архивы, то узнал бы, что через восемь месяцев после ареста и приговора я родила. Мне позволили три месяца нянчить своего сына, а потом отобрали его у меня. Мне сказали, чтобы я забыла о нем и что я больше никогда не увижу его вновь. Когда меня освободили — почти сразу после смерти Сталина, — я стала искать своего ребенка. Его поместили в детский дом, но сменили ему имя и фамилию, а все записи о том, что я — его мать, уничтожили. Мне сказали, что такова стандартная процедура. Одно дело — потерять ребенка, и совсем другое — знать, что он живет где-то, даже не подозревая о твоем существовании.
— Я не собираюсь защищать государство. Я всего лишь выполнял приказ. Да, я ошибался. И приказы были неправильными. Государство тоже ошиблось. Но я изменился.
— Я знаю, о чем ты говоришь. Ты больше не работаешь в КГБ, ты перешел в милицию. Теперь ты занимаешься настоящими преступлениями, а не политическими. Ты удочерил двух замечательных маленьких девочек. Значит, вот как ты представляешь себе искупление, верно? Но какое это имеет отношение ко мне? Как насчет твоего долга передо мной? Как ты собираешься уплатить мне его? Может, ты вознамерился соорудить скромную каменную статую, дабы увековечить память павших? А внизу поместить латунную табличку, на которой будут выбиты наши имена крошечными буковками, чтобы все они поместились на ней? И тогда, наверное, твоя совесть будет спокойна?
— Ты хочешь отнять у меня жизнь?
— Я много раз подумывала об этом.
— Тогда убей меня и отпусти Зою. И оставь в покое мою жену.
— Ага, ты с радостью пойдешь на смерть, только чтобы они остались живы? Конечно же, тебе, наверное, кажется, что ты поступаешь очень благородно — такая жертва смоет все твои грехи. Ты все еще думаешь, что сможешь остаться героем до конца? Раздевайся.
Лев не пошевелился. Ему показалось, что он ослышался. Она повторила приказание.
— Максим, раздевайся.