Команда Смайли
Шрифт:
– Это убьет его? – продолжал выспрашивать герр Кретцшмар.
Смайли далеко не сразу среагировал.
– Хуже, чем убьет, – наконец отрезал он.
Секунду казалось, герр Кретцшмар намеревался спросить, что может быть хуже, чем быть убитым, но промолчал. Держа половину открытки в безжизненно повисшей руке, он вышел из комнаты. Смайли терпеливо ждал. Часы безостановочно трудились в своей клетке из желтой латуни, золотые рыбки молча смотрели из аквариума. Вернулся Кретцшмар. В руках он держал белую картонную коробку. Там на гигроскопичной прокладке лежали стопка фотобумаги, исписанной теперь уже знакомым почерком, и шесть миниатюрных кассет из синего пластика, какие предпочитают мужчины с современным вкусом.
– Вот это он доверил мне, – объявил герр Кретцшмар.
– Он разумно поступил, – откликнулся Смайли.
Герр Кретцшмар положил руку ему на плечо.
–
Из телефона-автомата Смайли снова позвонил в гамбургский аэропорт – на сей раз, чтобы подтвердить, что Стэндфаст летит в Лондон, аэропорт Хитроу. Покончив с этим, он купил марки и толстый конверт и написал на нем фиктивный адрес в Аделаиде (Австралия). Положил туда паспорт мистера Стэндфаста и бросил конверт в почтовый ящик. Затем в качестве мистера Смайли, профессия – клерк, он вернулся на вокзал и беспрепятственно проехал в Данию. В поезде он отправился в уборную и там прочел письмо Остраковой, все семь страниц, переснятых самим генералом на древней копировальной машине Михеля в маленькой библиотеке, рядом с Британским музеем. Прочитанное, в добавление к тому, что он в тот день пережил, преисполнило его всевозраставшей, с трудом сдерживаемой тревогой. На поезде, пароме и, наконец, такси он добрался до копенгагенского аэропорта Каструп. Из Каструпа вылетел дневным самолетом в Париж и за время полета, длившегося всего один час, словно прожил целую жизнь – столько навалилось на него воспоминаний, эмоций, и так остро он предвкушал грядущее. В нем снова всколыхнулись ярость и возмущение убийством Лейпцига – чувства, которые он дотоле подавлял, но все пересиливал страх за Остракову: если они так поступили с Лейпцигом и с генералом, то что же сотворят с ней? Стремительное продвижение по Шлезвиг-Гольштейну вернуло ему молодость, но сейчас, в наступившей разрядке, вновь подступило неизлечимое безразличие возраста. «Когда смерть так близка, – думал он, – когда она постоянно рядом, какой смысл продолжать борьбу?» Он снова подумал о Карле и его неограниченной власти, благодаря чему этот монстр по крайней мере видит смысл вечного хаоса жизни, смысл жестокости и смерти, – о Карле, для которого убийство человека не более чем необходимый придаток великого замысла.
«Разве смогу я победить? – копался в себе Смайли. – Один, терзаемый сомнениями, сдерживаемый чувством порядочности, – разве кто-нибудь из нас в силах противостоять этому безжалостному расстрелу?»
Самолет пошел на посадку, и предстоящая погоня вернула Смайли уверенность в себе.
«Существуют два Карлы, – рассуждал он, вспомнив снова лицо стоика, исполненные терпения глаза, тощее тело, философски дожидающееся своего разрушения. – Этот Карла профессионал, настолько владеющий собой, что при необходимости он готов ждать десятилетия, пока операция принесет свои плоды, а в случае с Биллом Хейденом – двадцать; Карла – старый шпион, прагматик, готовый понести десяток потерь ради одного большого выигрыша. И есть другой Карла – Карла с человеческим сердцем, Карла с человеческим изъяном, Карла одной большой любви. Это не должно меня сбить с пути, коль скоро, защищая свою слабость, он прибегает к методам своей профессии».
Потянувшись за соломенной шляпой, Смайли случайно вспомнил об обещании свалить Карлу, которое однажды походя дал себе.
«Нет, – мысленно возразил он. – Нет, Карла может сгореть. Потому что он – фанатик. И в один прекрасный день – а уж я постараюсь изо всех сил – он полетит вверх тормашками из-за неумения сдерживаться».
Торопясь взять такси, Смайли вспомнил, что обмолвился об этом некоему Питеру Гиллему, который как раз сейчас очень занимал его мысли.
ГЛАВА 18
Лежа на диване, Остракова метнула взгляд в окно, увидела сгущающиеся сумерки и всерьез подумала, не наступает ли конец света. Весь день все та же серая мгла на дворе, так что в ее крошечном мирке царил вечный вечер. На заре это впечатление усугубил коричневатый отсвет, а в середине дня, вскоре после того как пришли те люди, в небесах произошло короткое замыкание, затем стало совсем черно, и она стала ожидать скорого своего конца. Сейчас же, вечером, туман помог темноте одолеть отступавшие силы света. «Вот то же происходит и со мной, – без всякой горечи подумала Остракова, – с моим избитым телом, которое все в синяках, и моим ожиданием, и моей надеждой, что избавитель снова явится, так что все происходит по тем же законам: закатываются мои дни».
Утром, спросонья, ей показалось,
Если бы Остраковой захотелось почитать, ей пришлось бы положить книгу на доску для сушки посуды, там же после прихода мужчин держала она и оружие, пока не заметила круглой дырочки в стволе и, будучи женщиной практичной, не сообразила продеть в нее кухонную проволочку и сделать импровизированную петлю. Таким образом, повесив пистолет себе на шею, она освободила руки для передвижения по комнате. Но когда пистолет ударил по груди, ей показалось, что от боли ее сейчас вырвет. После того как мужчины ушли, она взялась за то, чем обещала себе заниматься во время своего заключения. «Один высокий, в кожаном пальто и мягкой шляпе, – бормотала она, подкрепляясь щедрой порцией водки. – Другой – широкоплечий, с лысиной и в серых туфлях с дырочками!.. Надо сочинить такую песенку, – размышляла она, – и пропеть ее Волшебнику, пропеть генералу… Ох, почему же они не отвечают на мое второе письмо?»
Она снова была девочкой, упавшей с пони, а пони попятился и прошелся по ней. Она снова была женщиной, готовившейся стать матерью. Вспомнила трое суток мучений, когда Александра отчаянно сопротивлялась, не желая появляться на свет в серой и опасной атмосфере немытого московского родильного дома – такой же серой, как воздух сейчас за окном Остраковой, накладывавший необычный налет пыли на натертые полы ее квартирки. Она услышала свой голос, просивший Гликмана: «Принеси его мне, принеси его мне!» Вспомнила, как ей казалось, что она носила свою любовь – Гликмана, а вовсе не их общее дитя… будто его крепкое, волосатое тело пыталось освободиться из нее – или в нее войти? – будто она рожала Гликмана для жизни в заключении, которого так для него боялась.
«Почему его нет, почему он не появляется? – недоумевала она, путая Гликмана с генералом и одновременно с Волшебником. – Почему они не отвечают на мое письмо?»
Остракова прекрасно понимала, почему Гликман не приходил, когда она в муках рожала Александру. Она умоляла его не появляться. «У тебя хватает мужества терпеть страдания, и этого вполне достаточно, – убеждала она его тогда. – Но у тебя не хватит мужества видеть, как страдают другие, и за это я тебя тоже люблю. Христу было много легче, – добавила она. – Христос смог вылечить прокаженных, Христос смог вернуть слепому зрение и оживить мертвых. Он смог даже умереть за благое дело. Но ты не Христос, ты – Гликман, и ты ничем не сможешь мне помочь – будешь только смотреть на мои страдания и страдать сам, что никому не принесет пользы».
«Но генерал и Волшебник – они другие, – возражала она сама себе, – они взялись вылечить мою болезнь, и я имею право обратиться к ним!»
В назначенное время эта блеющая кретинка-привратница явилась вместе со своим троглодитом-муженьком и его отверткой. Они пребывали в крайне возбужденном состоянии и радовались возможности принести ей приятную весть. Остракова тщательно подготовилась к их приходу: включила музыку, подгримировалась, навалила книг рядом с диваном – словом, создала атмосферу, способствующую отдыху и размышлениям.