Комбатант
Шрифт:
Как военный и жандарм, много чего навидавшийся, он смотрел на новопреставленного раба Божьего без малейших эмоций, с холодным исследовательским интересом. Зато Сержа чуть ли не на изнанку вывернуло, когда зажегся полный свет — ну конечно, не видывал такого, мизерабль… А туда же…
— Бог троицу любит… — сказал Бестужев, поворачиваясь к Сержу. — Посему, а также симметрии ради, следует и вас рядом положить, стервецы… Я другую щеку сроду не подставлял… Разводить мелодрамы с позволением помолиться напоследок не будем, господа? Все равно христиане из вас поганые…
Серж рухнул на колени. До сих пор подобное Бестужев видывал только в дурных мелодрамах или в синематографе, но сцена оказалась в точности та же самая: Серж форменным образом полз к нему
«Хороший материал, — подумал Бестужев. — Легки й… Как говорится, и кроить легко, и в клочья разодрать — без усилий…»
Пребывая все в том же полусогнутом виде, Пантелей добрался до угла и сжался там в комочек на полу, обмерев, словно жучок-притворяшка, которыми Бестужев забавлялся в детстве. Ну, персонально он в силу своей малозначимости Бестужева не интересовал вообще, так что пусть себе и дальше пообмирает…
— Излагай, сволочь… — сказал Бестужев, легонечко вразумив Сержа револьвером по ушибленной скуле. — Все выложишь — жить будешь, слово офицера… Ну?
Полязгивая зубами, временами даже натурально всхлипывая, передергивая плечами, содрогаясь пугливо в коленопреклоненной позе, Серж начал исповедоваться. Время от времени он уклонялся от темы, перемежая толковые показания всхлипываниями и мольбами, а также напоминаниями о жалком своем подчиненном положении, но Бестужев моментально обрывал его окриком, грозным жестом, а то и легоньким пинком.
Картина обрисовалась следующая. Серж с Пантелеем, будучи призваны пред светлы очи Аркадия Михайловича, получили от него неожиданное, прямо-таки ошеломительное поручение, каковое все же взялись исполнить, поскольку Гартунг при невыполнении или исполнении с ошибками и промахами обещал обоим до конца дней французскую тюрьму — а угроза эта, оба знали, была вполне осуществимая…
Сержу следовало незамедлительно явиться к своим знакомцам из боевой организации эсеров и сообщить неприятную новость: что разгульный волжский купчик Ванька Руссиянов на самом деле — прожженный агент охранного отделения; что означенный цепной пес самодержавия сюда для того и прибыл, чтобы в компании с Гартунгом посредством какой-то коварнейшей затеи расправиться чуть ли не со всей парижской революционной эмиграцией; что у него карманы набиты некими серьезнейшими письменными уликами против означенной эмиграции; что он, прилипнув, как банный лист, пытается завлечь Сержа в секретные сотрудники, угрожая в противном случае изничтожить без жалости; что он в такой-то день и час назначил Сержу тайное рандеву на конспиративной квартире Гартунга, обещая продемонстрировать те самые письменные улики, а также взять подписку о сотрудничестве и окончательно завлечь в свои поганые сети…
Любой, кто более-менее был знаком с боевой организацией эсеров, мог и без пространных объяснений предугадать их реакцию на подобные новости: они, конечно же, немедленно отрядили в сей особнячок своего мастера, дабы тот почествовал шпика свинцом, а все бумаги, естественно, старательно из карманов выгреб. Впрочем, по словам Сержа, первоначально высказывались и мысли захватить цепного пса живым и допросить тщательно, но от нее вскоре отказались: жандарм тоже не мальчик, противник опасный, а здесь все же не богоспасаемое отечество, в Париже такие выходки как-то не с руки…
В развитие комбинации Сержу следовало, едва боевик покончит с Бестужевым, навеки упокоить его самого посредством браунинга. После чего засунуть ему в карман выданные Гартунгом бумаги и совместно с Пантюшкой вызвать стражей порядка. Каковым преподнести убедительную полуправду: что оба они, безупречные агенты русской тайной полиции, чью благонадежность может засвидетельствовать сам господин Гартунг, сопровождали сюда господина ротмистра для выполнения некоей известной только начальству акции. Однако, прибыв на виллу, подверглись нападению революционных
— Бумаги, — хмуро сказал Бестужев.
Бегло их просмотрел: парочка писем от Барцева некоему собрату по святому делу, другая переписка меж собой субъектов того же пошиба…
Не раздумывая долго, он прошел к столу, наугад выдвинул ящик. Искомое нашлось во втором: несколько листов бумаги и пара заточенных карандашей. Конечно, на столе имеется полная чернильница с тремя ручками, но если этот скот в таком состоянии будет писать чернилами, все кляксами зальет…
— Садись, мерзавец, и пиши, — сказал Бестужев. — Все, что ты мне только что рассказал. Сжато, кратенько, однако ж смотри у меня, не пропусти ничего.
— Господин Гартунг… — вякнул Серж.
— Господин Гартунг далеко, — мрачно сказал Бестужев. — А я — вот он, злой и мстительный… Или ты думаешь, скотина, что у меня рука дрогнет? Зря…
Серж, прямо-таки стеная, плюхнулся на стул, схватил карандаш и принялся писать. Бестужев время от времени заглядывал ему через плечо, а разок ласково похлопал стволом «Бульдога» по уху — после очередной заминки. Пантелей смирнехонько сидел в своем углу, такое впечатление, даже не дыша, радостный, что пока что не требуется. Четвертый, находившийся в комнате, был уже, как легко догадаться, индифферентен ко всему мирскому…
Бестужев испытывал, надо признать, смешанные чувства. Как человек, как офицер, руководимый кодексом чести, он кипел от негодования, да что там, откровенной ярости. И в то же время, как опытный жандарм, какой-то трезвой частичкой сознания не мог не отметить про себя, что комбинация Гартунга, если отрешиться от всего прочего, крайне изящна, как и подобает отличному знатоку шахмат…
Убийство революционными боевиками русского жандармского офицера в Париже — это уже нечто из ряда вон выходящее. После такого и либеральная французская Фемида непременно должна преисполниться деловой суровости. Завершись все успешно с точки зрения Гартунга, Аркадий Михайлович мог бы нанести весьма даже неслабый удар по эмиграции всех толков, мастей и идейных направлений: кого-то крепенько прижать, кого-то, вероятно, с помощью французской полиции заполучить в Россию, возможно, прищемить революционные типографии на бульваре Сен-Жак и проспекте д'Орлеан… Одним словом, устроить, пользуясь местными идиомами, неплохую Варфоломеевскую ночь господам доселе недоступным эмигрантам… Двух зайцев ухлопал бы Аркадий Михайлович, незаурядного ума и превеликой подлости человек: и серьезный удар по эмиграции нанести, и, избавившись от Бестужева, выступить главным победителем в деле Штепанека, что влекло за собою некоторое перераспределение почестей и наград… Умнейший все же человек… И мерзавец первостатейный. Так — нельзя. Совершенно против чести.
Ярость как-то незаметно перетекла в унылую, можно бы даже выразиться, философическую печать. Бестужев не был ни идеалистом, ни романтиком, он прекрасно понимал, что подлость человеческая неискоренима и существовать будет, пока сохранится сам род человеческий. Однако всякий раз, когда случалось сталкиваться с подобным среди своих, Бестужева прямо-таки бросало в тоскливое удивление, в брезгливую тоску… Всему есть рубежи и границы… Должен существовать некий предел для грязи — но начинаешь со страхом подозревать, что другие рассуждают иначе… Он пробежал взглядом написанное. Кивнул: — Ну, в общем и целом… Подпишитесь полным именем. Эй там, в углу! — громко позвал он, не оборачиваясь в ту сторону. — Быстренько шкандыбай сюда и тоже подпишись со всей обстоятельностью. И не притворяйся, будто неграмотный — это купеческий-то приказчик? Да и брюхо уже не болит наверняка… Живо, тварь!