Комедианты
Шрифт:
– Стой, – приказал санитар, когда я вышел из палаты, – шаг вправо и замер.
Я встал справа от двери, прижавшись спиной к стене. Точно также стояли и все остальные. На лицах был испуг.
Двое добровольных участников протащили за ноги труп, оставляющий следы крови на полу. Их сопровождал санитар с дубиной.
Другой, с пистолетом в руках, нервно ходил перед строем, зло глядя в наши лица, словно хотел ещё на ком-то продемонстрировать действие своего оружия.
– Бешенство – болезнь заразная, – прошипел он, – мы будем отстреливать любого, кто проявит симптомы болезни. Всем понятно?
Нам было понятно всем, поэтому мы стояли,
– Ты и ты, – ткнул он, не глядя, пистолетом в строй, – убрать здесь всё. Остальные по камерам.
«Конечно, многое вы не будете понимать, многое покажется вам неприемлемым, но вы не должны забывать, что это эксперимент, направленный на благо человечества, и если некоторые моменты способны приносить боль, то скальпель хирурга тоже приносит боль, однако же это боль во благо. Помните это, Дюльснендорф», – звучали в моей голове слова Цветикова. Я повторял их мысленно вновь и вновь, словно в этих словах была разгадка, способная подарить мне жизнь. А ещё я думал, что люди переживали гестапо, да что там гестапо, НКВД с нашими советскими лагерями, а там было страшней.
По утрам, накормив какой-то баландой, нас выводили на работу. Нам надлежало вычерпывать воду ведрами из одного колодца и выливать её в другой. И так целый день с коротким перерывом на скудный обед. Наиглупейшая, надо сказать, работа, к тому же колодцы были сообщающимися, что делало наше занятие ещё более тупым и бессмысленным. И никакой остановки. Стоило кому-нибудь замедлить работу, как санитары тут же набрасывались на него с дубинками, избивая до полусмерти, а если это не помогало, а это никогда не помогало, отправляли в карцер. Тогда-то мы узнали, что это такое, от редких счастливчиков, вернувшихся оттуда к нам. Карцером были небольшие ниши, в которых можно было только лежать. Человек замуровывался там, в абсолютной темноте и тишине. Не знаю, какую надо иметь психику, чтобы выйти оттуда нормальным. Представьте себе: страх, голод, жажда, полное отсутствие времени, отвращение оттого, что надо ходить под себя и во всём этом лежать до бесконечности. К тому же я не уверен, что после того, как на свет божий извлекался очередной клиент, это заведение чистилось.
Увеличилось время терапии. Теперь мы по несколько часов подряд смотрели на экран, на котором в совершенно странном порядке мелькали вспышки, фигурки, надписи. После сеанса терапии многих из нас приходилось вести под руки. Многие стали писаться и кричать по ночам. Мы медленно теряли человеческий облик, превращаясь, нет, не в животных – тварей, в которых превращались мы, могли породить только люди.
Тем же, кто мог сопротивляться давлению, в ком ещё оставалось хоть что-то от человека, вводили внутривенно какую-то дрянь, от которой забывалось всё. Хотелось сразу всё: сидеть, лежать, бежать, молчать, говорить, спать, бодрствовать… ты пытаешься делать сразу всё, при этом буквально зависаешь, как компьютер. Фактически ты застываешь без движения в какой-нибудь жуткой позе, пока тебя не отпустит. Такие уколы делали перед сном, чтобы «счастливчиков» утром уже можно было вновь гнать на работу.
Я был на грани срыва, а если вернее, то далеко уже за той гранью, которая отделяет человека от… Как человек, как личность я перестал существовать. Всё во мне было уничтожено, оставались только инстинкты, и эти инстинкты не захотели умирать, не захотели сдаваться.
Инстинкты решили пойти по пути лояльности. Инстинкты поняли, что я должен стать идиотом, патриотически мыслящим идиотом с патриотических плакатов. Я преданно смотрел в глаза санитарам, благодарил за те жалкие крохи, что нам давали на обед, проявлял энтузиазм. Да, я устал и вымотан, говорил я всем своим существом, но я понимаю, что всё это во благо эксперименту и человечеству, и пока я живой, я буду выполнять свой долг.
А тут и облегчение свалилось. Нас перевели на другую работу. Теперь надо было сидеть за столом и сортировать цветной рис, такой, каким обычно пользуются тибетские монахи для создания своих мозаик. Целый день мы сортировали этот чёртов рис, рисинка к рисинке, чтобы в конце рабочего дня санитар, оценив нашу работу, высыпал всё на наших глазах обратно в общую кучу.
Несмотря на весь идиотизм такой работы, я старался как мог. Рисинка к рисинке, рисинка к рисинке… Я старался как мог, и вскоре санитары перестали следить за моей работой. Нет, я не пытался лебезить или подхалимничать, не пытался просить пощады или выклянчивать более человеческие для себя условия существования. Я всеми силами старался выполнять свой долг. Всё для эксперимента!
С вдохновением Толстого, творящего «Войну и Мир», я собирал возле лавочки шелуху от семечек по одной, как и было приказано, и относил их в урну, где они должны были лежать наружной стороной вверх. За мной никто не наблюдал, по крайней мере, визуально, но я всё равно старался до мельчайших деталей следовать приказу. В поле зрения появились два санитара. Определённо, они шли ко мне.
– Дюльсендорф!
Я встал по стойке смирно.
– Пойдём.
Они повернулись и пошли, а я засеменил следом. Санитары ни разу не оглянулись, чтобы удостовериться, что я за ними иду. В последнее время они доверяли мне на все сто.
Меня привели в баню. Надо сказать, что со времени перехода в стационар нас ни разу не купали и не меняли нам бельё, а в последнее время запретили пользоваться туалетом. Приходилось всё делать у себя в палате, но это уже не вызывало никаких чувств. Мы были настолько грязными, что даже вши бежали от нас.
– Вымойся как следует, – приказал мне санитар.
«Неужели расстрел?», – промелькнуло у меня в голове. Мне было уже всё равно.
После бани была парикмахерская.
– Сделай с ним что-нибудь, – ответил санитар на вопросительный взгляд парикмахера.
– Я могу только наголо. Такое…
А после парикмахерской меня привели к самому Цветикову, один взгляд которого вернул меня к жизни.
– Здравствуйте, Дюльсендорф, заходите, присаживайтесь. – Он вышел мне навстречу и протянул руку, которую я уважительно, но без подобострастия пожал. – Как настроение?
Я вопросительно кивнул, дескать, мне никто не разрешал говорить.
– Ах да, инструкция, – вспомнил Цветиков. – Какой же вы у нас, право, дисциплинированный, Дюльсендорф. Я отменяю инструкцию, запрещающую вам говорить. Трудно было?
– Очень, – признался я.
– Вы, наверно, на нас злитесь.
– Сначала злился, а потом вспомнил ваши слова о том, что в любом случае это эксперимент, направленный на благо людей, и что я сам согласился в нём участвовать, добровольно, я понял, что, хоть я и не понимаю, почему нас поставили в такие условия, я должен знать, что это продиктовано необходимостью эксперимента, пусть даже не сознаваемой мной необходимостью.
– И что потом?
– Потом я решил быть полезным в меру своих сил.