Комедия войны
Шрифт:
— А если война вспыхнет между той страной, где вы находитесь, и кем-нибудь из ее соседей?
— Я, конечно, снова поспешу уехать.
— Цивилизация — это война. Вы ведете с цивилизацией нечестную игру. А кроме того, все, что я говорил об Америке, как о континенте мира, весьма сомнительно.
—- Я только не хотел возражать вам.
— Америка тоже вступает в хоровод. Она тоже хочет занять свое место в хороводе великих войн.
— Ну, разумеется. Соединенные Штаты — это ведь тоже отечество. Значит, и им тоже нужна большая и болезненная война.
— Но ведь и Боливии тоже.
— Не надо смешивать. Есть несколько Америк. Здесь Америка тропическая. А в тропиках войны ведутся более неряшливо, не оптом,
— Вы хотите отделаться от участия в истории?
— Да нет же! Я ведь и сам, так же как и вы, остаюсь участником исторических событий, но моя жизнь — живой протест в меру моих скромных сил. Всегда находились люди, которые храбро выступали в одиночку. Я — один из таких людей. В 1914 году я был один из немногих. Но в следующую войну нас будут тысячи и тысячи, людей, которые будут защищаться от землетрясения. Одни убегут, другие предпочтут быть расстрелянными за протест, но не станут покорно умирать от бомбардировки и газов.
— Вы называете дезертирство протестом? Но те, кто протестует по-настоящему, те сражаются за свои убеждения и формируют корпуса.
— Ну что ж! В следующую войну создадутся целые корпуса дезертиров... Не думайте, что я хочу уклониться от сложных и противоречивых законов жизни... И я соглашусь вернуться в Европу, если дело будет идти о том, чтобы установить в ней порядок. Это решит Женева. Ибо отныне Женева бессмертна. Это —- новый Рим, — пусть менее блестящий, но зато и менее грубый, чем древний.
– — Вот как! Да вы, оказывается, умеете загораться!
— Это вы виноваты. Вы провоцируете меня...
— Это не опасно. Вы из тех анархистов, которые способны лишь на безобидные утопии.
— Я не знаю, что я представляю собой. Я плевать хотел на все названия. Что у людей за забота, — поймать вас в западню какого-нибудь названия! Не в этом ведь дело. Я — живой человек, и я знаю, чего я хочу. Совершенно неважно, если в том, что я говорю, есть противоречия: эти противоречия пропадают, когда человек берется за дело. Что надо делать, это я знаю еще лучше, чем то, чего я хочу. Я жил, как человек, а не как мокрая курица, не как вьючный осел, изнывающий под наваленной на него ношей. Я не хочу ваших европейских войн, ваших вечных мобилизаций... Называйте это, как хотите, — анархизмом, если вам угодно. Но я-то знаю, что ничего не имею общего с этими оторванными от живой жизни теоретиками. Я никогда не читал их книг. Я дезертир и окажусь вновь дезертиром, как только необходимость подскажет это моему разуму. Сейчас можно спокойно путешествовать по нашей планете, — почему не воспользоваться этим? Я перехожу туда, где могу жить своим умом. Во все времена были люди, которые этак вот двигались и искали таких мест, где воздух лучше. Это они создали нашу планету.
— Вы своего рода «Вечный жид».
— Нет, я — бургундец.
Он на минуту умолк, чтобы спокойно выпить свой кофе. Закурив сигару, он заговорил, считая по пальцам:
— Я не человек умствования, — я не признаю ничего, кроме опыта и практики. Мои мысли — плод познания, которое мне дала моя природа, природа, создавшая всех людей, и моя способность уживаться с людьми. Я не мещанин, ибо я всегда ставил свои потребности выше своих интересов. Я не пролетарий: я получил тщательное воспитание. Быть может, я корчу из себя дворянина? Нет, я не в такой мере эгоист и не обладаю таким самомнением. Быть может, я просто человек? Но вы сейчас заговорите о гуманизме. Я — это я, и кто меня любит, пожимает мне руку.
Мимо нас проследовал пароход, державший курс в сторону Европы. Он скользил быстро и был так огромен, что казался глыбой, оторвавшейся от континента.
Я смотрел на своего собеседника сквозь дым сигары. Мне было жутко за него: он был так одинок.
«Кто он? — подумал я.— Свободолюбец? Конченный, ни на что более не пригодный человек? Или один из людей. вечно сохраняющих способность к творчеству, как он утверждает? Как приспособить такого человека ко всемирному социализму завтрашнего дня?»
Он нахмурился, точно угадывал мои мысли.
— Как вы неопытны! Изолированности нет, разве вам это не ясно? Каждый человек в отдельности представляет для других пример для подражания. Сила этого примера передается невидимыми путями. Это воздействие каждой, самой далекой и самой потерянной души хорошо укладывается <в понятие молитвы. "И вы не забудете меня.
Я улыбнулся с грубоватой иронией. За это он строго взглянул на меня.
И позже, когда наш автомобиль обратно спускался к городу, он закончил:
— Я успел узнать кое-кого из людей. Я любил, я ненавидел. Люди, с которыми я жил, кое-что получили от меня; они меня во всяком случае не забыли. Такова моя жизнь. Такова жизнь вообще. Чего еще требовать от нее? Что такое спор между Францией и Германией? Это не больше, чем спор политический. Я не верю, чтобы в этом участвовали какие-нибудь идеи. Самые прекрасные идеи, посаженные в эту почву, умирают, как деревья на асфальте. Политика — самая грубая из всех игр, возможных на нашей планете. Все, что делает государство, — лакейская работа. Лакеи, конечно, нужны. Среди них попадаются даже весьма яркие люди. Но их работу я презираю и никогда не дам себя одурачить. Тропическая Америка — это все-таки не то, что Европа. Здесь царство плоти. Здесь государство играет далеко не главную роль, здесь каждый имеет право делать, что хочет. Здесь есть тираны, но они не прикрываются социальными теориями. Войны здесь носят характер ребяческий. Они, конечно, бывают жестоки, но всегда по-своему очаровательны. Жизнь, конечно, тяжела и здесь, как и всюду, но все же здесь я могу вести совершенно особую жизнь.
— Ненадолго.
— Кто знает? Во всяком случае, я спасу свою жизнь. Я останусь жив. Я оберег это доверенное мне сокровище. С людьми я играл честно. И мое отвращение, и мою нежность я отдавал им в законных долях. Если я кому в чем и отказывал, то не людям, а их богам. И я умру, чувствуя себя наименее униженным из всех людей.
Внезапно он взглянул на меня с гневом.
— Я не верю в идею рока. Мои рассуждения имеют столько же шансов остаться долговечными, сколько и ваши. Так я думаю, так я живу. Для меня в этом и смысл жизни, и это -— моя страсть. Во всяком случае, казарма мне противна, а тяжелая артиллерия и авиабомбы в моих глазах и ужасны и безобразны:
— Но ведь вы тоскуете по Европе, по Франции. Ваши первые слова были: «я пятнадцать лет не видел ни одного француза».
— Да нет же! Я сказал: «ни одного умного француза».
— Ну что ж! Вы видели, что и я не очень отличаюсь от остальных.
— Да, не очень! По-моему, быть умным — значит различать, что есть хорошего в жизни, и уметь пользоваться им. Не старайтесь разжалобить меня. Почему это я должен тосковать по Парижу больше, чем1 по Флоренции, по Веймару или по Оксфорду, по всем славным городам, о которых я мечтал с восемнадцатилетнего возраста и которые, конечно же, погибнут при ближайшем землетрясении? Клянусь вам, я одинаково тоскую по всем этим городам. Они все одинаково нужны мне. Это не расплывчатый космополитизм. Я ценю все эти города маленькой республики — республики настоящих людей. Но я очень легко обхожусь и без них. Меня охватывает ужас от вашей демагогии, созданной для домоседов. Во все времена люди, которые хотели по-настоящему жить, должны были передвигаться. Люди, которые доехали до Бургундии, смело могут ехать оттуда в Аргентину или Бразилию. Что ждало меня в жизни? Плодовое дерево, жена и собака? Это имеется повсюду.