Комедия войны
Шрифт:
Я глядел вдаль, туда, где раскинулся этот большой, весь обращенный к Европе, американский город.
— Очевидно, быть американцем, — улыбаясь, сказал это значит отрекаться от Европы.
— Да. Вы, как и все американцы, — только европеец без отечества.
— Это, пожалуй, верно.
— У вас у всех здесь есть какой-то дефект. Всем вам не хватает чего-то.
— По-вашему, нам не хватает войны!
— Ну да! Человек не может жить без войн, как и без любви.
— Я люблю подраться. Но в казарме мне становится скучно. Я согласен умереть, только бы не от скуки. Разве вы не очень скучали на войне?
— Теперь-то мне кажется, что я скучал. Но это только потому, что я стал старше. Война хороша только для молодежи. Ведь это высшее проявление юности. Сейчас, в мои сорок лет, война, конечно, наскучила бы мне. Впрочем, следующая
— В 1914 году мне было двадцать Пять лет. Казарма внушала мне ужас. Конторская работа -— тоже. Вот почему я и забрался в эти первобытные земли. Здесь труд еще сохранил кое-какое своеобразие. Но нужна была большая осторожность, чтобы не дать закабалить себя в зарабатывание денег и сохранить свою свободу. Здесь ведь тоже есть свои <конторы.
— Вы напоминаете мне одного колониального офицера, которого -я встретил в 1917 году. Он ненавидел современную войну из-за того, что видел в ней отображение современного мира, мира машин.
— О, нет! Я человек современный. Я машины люблю. Я ведь немного инженер и изобретатель. Я даже наделось, что именно машина когда-нибудь подарит нам право на лень, на блаженное ничегонеделание.
Я предложил позавтракать. Собеседник согласился. Покуда расставляли приборы, наше молчание прерывалось лишь незначительными замечаниями.
Он снял пиджак, — это весьма смутило наших соседей, — и быстро и довольно грубо принялся за еду.
Я рассматривал его с недоверием. Мне хотелось разгадать его. Что это — подлость или грубый эгоизм? Он чувствовал мой взгляд, но это его не смущало. В глазах его мелькала уверенная улыбка, но без развязности. Ценил он себя высоко, но не навязывал.
Я снова перешел в наступление.
— Ну, а если такова уж судьба Европы — быть разделенной на много разных отечеств?! Надо ведь мириться с судьбой того, что любишь! Если даже Европе суждено сгореть на костре...
— Чувства, какие можно питать к отдельным людям, нельзя переносить на целый коллектив. Я могу простить любимой женщине недостатки и даже пороки. Но почему вдруг я стану так относиться к целому государству?
— Отечество вам так же нужно, как и любимая женщина.
— Мое отечество там, где моя жизнь в безопасности...
— Связь с обществом неразрывна с идеей отечества.
И культурный человек может проявить свою любовь к культуре, только приемля это понятие во всей его полноте, то есть приемля и войну. Кто принимает отечество, тот принимает войну. Ибо нет отечества без войны и войны без отечества. Кто любит отечество, не может не любить и войну.
Я вслушивался в свои слова с глубокой скорбью. Других путей нет. Таков тупик, в котором находится настоящая Европа, патриоты обречены на смерть в окопах.
— Но ведь вы не хуже меня знаете, что война сделалась чудовищной, что она переросла всякую меру и стала выше человеческого понимания. И самая любовь к отечеству, даже помимо военных обязательств, сделалась какой-то болезнью. притупляющей разум, какой-то манией, которая уродует всю жизнь.
— Вы что же больше любите — Америку или Европу?
— Я вообще гораздо меньше люблю народы, чем отдельных людей. Это совсем разные понятия. Народ это одно, а человек нечто совершенно иное.
— Но ведь отдельный человек существует только как производное от народа.
Он взглянул на меня смеющимися глазами.
— Я, видите ли, много путешествовал.
— Что же из этого?
— Конечно, разница между народами, между людьми севера и юга, востока и запада не выдумана. Эта разница зависит не только от климата. Она проявляется и между отдельными провинциями. Но эта разница — дело очень тонкое. Ее так же трудно выразить словами, как передать характер женщины. А сами по себе эти различия восхитительны. Я наслаждаюсь ими.
— Ну, и что же?
— Мое наслаждение отравлено.
— Чем?
— Конечно, национализмом! Эта болезнь свирепствует от Гренландии до Огненной земли и от Пекина до Сан- Франциско. Я повсюду с отчаянием натыкаюсь на громкие слова националистов. Их употребляют не только политики, но и поэты. Национализм — это, право же, самое гнусное проявление современности. Раньше люди жили. Теперь жизнь остановилась. Все живут-только прошлым. Мы как будто заняты сегодняшним днем, ио внутренне все мы целиком обращены к прошлому. Ведь определять можно только то, что остановилось, кончилось, умерло. Этими вот определениями и занимаются политики.
— Возможно, таким и будет надвигающийся конец. Возможно, что современное бешенство национализма, этот безобразный бред, охвативший уже всех и все, это — агония тех форм жизни, которыми слишком злоупотребляли и которые исчерпали себя до последнего предела.
Собеседник откинулся на спинку кресла и взял зубочистку.
— Во всяком случае, — заключил он, — все это не для меня. « Я -— гений, — говорит себе мелкий лавочник, — я гений, ибо- я — нация, и я миллионер, ибо я—государство». В итоге он приходит к выходу: «Я — Гитлер». Демократия лавочников неизменно приводит к диктатуре...
— Вы — старый реакционер.
— Ладно! Только что я был анархистом, теперь оказывается, что я реакционер. Да нет же...
— Эти бедные европейцы, — пробормотал я, — вероятно подохнут от страха друг перед другом.
— Неужели никогда не найдется смельчаков, которые возмутились бы и отказались бы участвовать в нынешней игре? Что произошло бы, если бы, например, сегодня пруссаки взяли Париж? Или поляки захватили Берлин? Разве все они -не одинаково ничтожны, разве не все одинаково отупели? Они все в равной мере фабрикуют это уродство, называемое снарядами; все в равной мере не умеют мыслить, ибо ничему не учились; все в равной мере нудятся в одинаковых конторах. Я вот оказался смельчаком. Я — человек, и я нашел в себе смелость, которой не может проявить целый народ, смелость, которой нельзя и требовать от всех. Я вышел из игры.