Комиссия
Шрифт:
Все примолкли, на разные лады подсчитывая сумму, а Смирновский вдруг улыбнулся и спросил у Ивана Ивановича:
– Нет, все-таки: что их мир-то не взял тот раз - Барина с Мадридом?
– Ну, Родион Гаврилович, энто уж ихнее собачье дело!
– развел руками Саморуков.
– Пустяком обошлась кобелишняя злоба, - ухом одним, хотя бы и золотым!
– вздохнул Калашников.
– Пустяком!
– Оно бы так не обошлось, да было кому их разнять, - усмехнулся Дерябин, а Калашников раздумчиво так вспомнил:
– А ведь барынька-то, городская-то, не столь уж по Мадриду убивалась. Она по другой вовсе
– Ну-ну?
– поинтересовался Дерябин.
– Она почему не поехала в степь-то, в кибитку в киргизскую, а стала у нас в Лебяжке дачничать? Другим же господам даже нравилось в кибитках, оне велят поставить новенькую-чистенькую и живут себе лето, наслаждаются кумысом и воздухом. Но той нельзя было этого. Невозможно: у ее возлюбленный был в Сулеймановском-то стане, тоже на кумысе. И вот она от его так и держалась - не слишком далеко, но и вблизи им тоже нельзя было показывать, что знакомые оне, да и не просто так знакомые-то! Нельзя, хоть убейся! И Сулейман ей вовсе не одне только четверти с кумысом доставлял, но и записочки возлюбленные от его. Каждоднев-ные. Он студентом был, ее-то красавец, учился на доктура и вот, через учебу, сошел с круга, истощился, прихватил смертельной чахотки. И в ту пору, как Барин оторвал Мадриду ухо, у студента тоже кровь пролилась горлом, и, кровяного с ног до головы, Сулейман помчал его на станцию. Не сам и помчал, брата своего послал. Но студент всё одно не доехал живым. Помер.
– Ну а чего это на кумысы-то он поехал в таком предсмертном виде? В степь, да и далеко так?
– спросил Дерябин.
– Так в том-то всё и дело, что не на кумысы и не лечиться поехал он! Он же с возлюблен-ной со своей поехал таким вот образом прощаться. Навсегда. Навеки... Высокий был такой, борода темная и, видать, красавец, пока не сделался чахотошным.
– Тут заплачешь...
– не то фыркнул, а не то и всхлипнул Игнашка. Ишшо как!
– Конешно!
– согласно кивнул Калашников.
– Она думала, поди-ка, не надо было ей на такое свидание-прощание соглашаться! Она, поди-ка, думала: вот согласилась, вот он через энто, через меня, и сгинул ранее собственного срока?! Да мало ли как она в тот день думала?
– А встречались оне всё ж таки между собою? В Лебяжке, у ее, либо у его в кибитке?
– и еще интересовался Дерябин.
– Раза два или три. Не в Лебяжке, и не в кибитке, а посреди было у их место, в Белом Бору. Поблизости Гришки Сухих заимки. Гришка только-только тогда отстроился, а сараюшка была у его лесная на делянке, от заимки верста, там оне и встречались.
– Значит, радость всё ж таки была у них?
– Ну, какие радости, когда обоим известно, что всё - последнее! И вздох, и взгляд, и слово - всё последнее, да и только, хоть убейся!
– Он, поди-ка, еще и сторонился ее-то? Красавец чахотошный! Боялся заразить? Или, наоборот, она его сторонилась?
– Кто их знает... Только она навряд ли боялась! Когда бы боялась - не поехала бы из города след за им тайно, да с двумя собственными детками.
– Детей пуще всего матери жалко. Это так.
– Но это ведь как у женщины случается? Это у ее случается выше всякий жалости...
Дерябин подумал, пожевал губами, еще спросил:
– Тебе-то, Калашников, откудова известно всё? До тонкостей?
– От Сулеймана знаю. Да вот, Иван Ивановичу тоже, поди-ко, известно кое-что? Так?
Иван Иванович слегка наклонил седую, редковолосую голову и, всё еще пристально глядя в мокрое и пасмурное окно, негромко отозвался:
– Так...
– Знали сколь годов, а молчали обои! Тоже мне - тайны-заговоры! усмехнулся Дерябин.
– Еще и барские тайны-то! Ну ладно - по домам! Подписали Обращение, Устинов Никола вернется с леса - подпишется тоже, вывесим тогда бумаги на самых видных местах. А покуда - расходимся. Мы нынче правда что от серьезного на сплошной женский вопрос всё время сбиваемся!
Зинаида понукала пегую кобылешку, хлестала ее, мокрую, мокрым кнутом, а что сама была промокшая до костей - этого не замечала.
Темнело. Почти совсем уже было темно.
Сани тяжко шли по взмокшему снегу, переваливаясь через кочки необъезженной и ненаката-нной, едва видимой дороги.
Барин тоже был чуть виден то прозрачной тенью, то густочерным круглым бесом с искрой в глазах. Иногда он исчезал совсем, только лай слышался, визг и скулеж, которым он умолял Зинаиду торопиться не то к жизни, не то к смерти хозяина своего, Николая Устинова.
Барин исходил в своей собачьей молитве, Зинаида - в страхе и в предчувствиях...
Приподнявшуюся в степной стороне луну тотчас застили мутные тучи.
Около самого леса, под одиночным деревом, кажется, угадала Зинаида верховых. Двое, показалось, было их.
Она встала в санях и громко, надсадно крикнула:
– Григорий?! Сухих? Ты, что ли, сделал, подлая душа? Проклятие тебе!
Но тени исчезли, и Зинаида засомневалась: было или нет? Кого проклянула она? Вот и Барин пробежал это место, не задержавшись, ни на кого не залаяв, так же, как до сих пор весь этот страшный путь бежал - всё вперед и вперед, завывая, захлебываясь и стеная в молитве о спасении, которую он выливал собачьему богу.
Но и другое Зинаида тоже знала: всё, что с Устиновым нынче случилось, сделано людьми. Бог сам по себе, без людей, не сделал бы этого!
И не напрасно она Устинова умоляла: "Уйдем, убежим, спасемся двое от людей! Не сегодня, так завтра сотворят они тебе несчастье!"
Ну, вот оно - то самое завтра! Настало! Опрокинулось на сегодня сквозь темное, в клочки изорванное небо!
Лицо Устинова показалось Зинаиде белым ликом, белее снега, и только когда он спросил: "А кто тут?" - она поверила, что он жив. Он еще спросил:
– Конь-то какой у меня? Моркошка? Неужто, правда, мертвый?! Моркошечка!..
– Он - мертвый!
– приложив руку к отвислым и похолодевшим губам коня, ответила Зинаида. И заплакала: не знала, будет, нет ли жить Устинов. Голос у него был слабый, не жилой и раздавался будто с того света.
– Как тебя убивали-то, Никола?! И за что?
– Кабы знать...
Устинов пошарил, взял руку Зинаиды, навел ее на холодный, на острый бороний зуб. Она спросила:
– Да што же тут? Што?
– А догадавшись, отдернула руку, словно от горячего, провела ею по лицу.
– Нечеловечески удумано! Боже ты мой нечеловечески-то как! Гадами сделано! Гадами, более - никем!
– С трудом приподняла холодеющего Моркошку. Вынула из-под него устиновскую ногу, потащила Устинова волоком.