Комиссия
Шрифт:
Иван Иванович, выслушав Калашникова, спросил:
– А што, Петро, хороших людей не хватает на земле? Из-за того и беда, по-твоему?
– Хороших людей хватает, Иван Иванович, да не знают они, к чему приложиться.
– К богу, Петро! Хорошие люди - божьи люди, и разум у их не покалечен собственной гордыней, а происходит от веры, от заповедей Христовых. И тогда ладно получается: оне сами от бога и к богу же прилагаются!
– Словами! Словами прилагаются, гражданин Саморуков! А на деле? спросил Дерябин, а Смирновский ему ответил:
– На деле должно быть: каждая нация должна иметь свой не только божий, но государстве-нный разум. Но когда его нет - идет полный развал: государства не может
– Верно, Родион Гаврилович!
– согласился Калашников.
– До какой степени хочется разумной над собой власти, человеческого над собою управления, что и слов нету выразиться! Исстрадались мы все по этому, как ни по чему другому! Как ровно по самой великой правде.
– А это и есть великая правда!
– снова кивнул Смирновский, покачался на табуретке.
– Она! Что такое правда, ежели не разумное и всем видимое, всем понятное устройство жизни?
– Три раза ходила нынешняя армия в Галицию...
– начал Дерябин, но его перебил Игнашка Игнатов.
– Мужики!
– перебил он.
– Товарищи члены Лесной Комиссии! Да как же энто так? Нам бы протокол какой писать, чо ли? А то ить - сидим все, сложивши руки, а более ничево!! С улицы вон кто в окно глянет, дак непременно скажет: "Вот те раз! Мы Лесную Комиссию выбирали дело делать, а она - вот она: сидит вся как есть сложивши руки!" Давайте какой-никакой, а протокол писать! А то ить стыд, страм и безделица получается!
Дерябин стукнул по столу:
– Да подожди ты, Игнатий! Протокольщик мне нашелся!
– Потом он поморщился и сказал: - Ты бы вот что, Игнатий, ты бы сбегал за Устиновым! Надо нам его для разговору нынче! Надо.
Все кивнули, подтвердили, что надо, а Саморуков сказал:
– Когда бы здесь был Устинов Николай, то и миру между нами тоже стало бы поболее.
И он верно сказал. Сидел бы сейчас за столом Устинов, поглядывал бы вокруг и в глубь каждого внимательно и с бесконечным каким-то интересом, и от этого взгляда, от того, как он приглаживает свои белые, почти детские волосы, было бы всем уютнее. И спокойнее.
– Ну, чо за им бегать-то?
– приподнялся и снова сел Игнашка.
– В лес он уехал нонче. Там и находится по сю пору.
– А ты всё ж таки побеги! Необходим нонче Устинов Коля!
– еще подтвердил Саморуков.
– Побегу, Иван Иванович, только не враз. После я сбегаю, ей-бо! пообещал Игнашка.
– Значит, как я начал говорить-то?
– стал вспоминать Дерябин. Значит, так: три раза ходила наша армия в Галицию...
Но тут Дерябина перебил уже Калашников:
– Знаем, знаем! Известно, что скажешь: три рази ходила наша армия в Галицию, два - в Пруссию! Царя спихнули и стрелили. Керенский убежал с дворца в бабьем одеянии. И всё здря, скажешь ты, всё одно жизнь по сю пору не принесла людям никакой пользы и разумения. А когда так - надо ее в коренную переделку, такую жизнь! Вот как ты скажешь! Но и во что ее переделывать, чтобы еще одной мировой глупости не получилось, - этого ты не скажешь, Дерябин!
Дерябин рассердился:
– Не знает этого тот, кто о переделке и слышать не хочет. Кто боится ее как черт ладана! Да из-за чего сыр-то бор у нас разгорелся? Из-за Половинкина, что он ушел?! И пущай уходит. Он ведь как? Он рад-радешенек, когда умные люди тоже глупыми оказываются. А мы ему должны были объяснить еще раз: случаются годы, что люди делаются готовыми, не глядя на жертвы, идти на переделку себя и всей своей жизни! В этом и есть их единственная надежда на будущее! Тут и есть для их смысл! Остальное всё - бессмыслица, унижение и рабство! Перед царями - рабство, перед соседом - рабство, перед самим собой и то рабство! Конечно, и в рабстве, и в угнетении жить можно не худо, особенно ежели его бесперечь хвалить: ах, какое оно хорошее и благородное, лучше и справедливее его ничего на свете нету и быть не может! И хозяева тебя услышат, и хороший кусок тебе за это дадут, и даже за свой стол примут - но неужто это будет человеческое состояние?!
– И Дерябин помолчал, почему-то погрозил пальцем Игнашке, а потом неожиданно повернулся к Саморукову: - Ты вот, поди-ка, возражать будешь мне, бывший лучший человек?
– Правда, Дерябин, какой я нонче человек?
– согласился Саморуков. Верно, што бывший! А пошто? Не по старости, нет. Народу много наплодилось на земле, вот што. И гляди-ко, едва ли не все старики сделались среди его бывшими! Энто как в лесу: народится слишком уж много одной твари - зайца либо белки, ну а после того она сильно дохнет и околевает. В первую очередь, конешно, престарелые зайчишки-бельчишки дохнут. И нашей Лебяжке тоже надо быть не более себя - ей свойственно двести дворов, а двести пятьдесят уже через силу. Когда не через силу, тогда в обчестве могет быть свой пастырь и поводырь. И свой порядок. И бог для всех единый. Тогда кажного человека всем видать - кто он, за што живет. Тогда жизнь прадедов тоже может браться в пример, а делу не позволять уйти от слова. Когда же заместо тысячи станет мильон - никому, хотя какой голове, хотя какому работнику, с им не управиться, не разглядеть его, тот мильон. А я што? Я покуда знал, как делать, - делал. Но как не знал - не делал никогда! И доволен энтим. И нонче я вам не завидую, мужики, нисколь, я себе завидую: мне вот-вот и помирать, а вам жить! Я жил, но жизнь редко когда поминал, без того обходился, а вы нонче трех слов не скажете, чтобы жизнь так ли, эдак ли не помянуть, а жить не умеете, жизни вроде бы и нет в вас и рядышком - вдалеке она где-то!
– Иван Иванович перекрестился и замолк, а Калашников снова поворошил голову и вспомнил:
– Я на японской на войне был, так в санитарной части. И сколь смертельно раненных перетаскал на себе - на две волости хватило бы мужского населения! Таскал и всё слушал - не скажут ли смертники самого главного? Не откроют ли какую истину? Нет, не сказал ни один ни одного главного слова, а так всё больше про детишек. Про жену и мать. Женщин часто упоминают и с тем отходят.
– В прошлую, в германскую, так же было, - подтвердил Дерябин.
– В нынешнюю, в гражданскую, так же было и так же будет!
– проговорил Смирновский.
– Может, женский вопрос и есть самый главный? А?
Все затихли, и тут Игнашка Игнатов неожиданно и тоненько засмеялся:
– Хи-хи!
– И еще раз: - Хи-хи!
– Тебе с чего смешно-то, Игнатий?
– поинтересовался Саморуков.
– Ну, Родион Гаврилович - тоже, скажут!
– прикрыв лицо рукой, ответил Игнатов...
– Женский, да еще и вопрос! Хи-хи! Энто как бы матерно и даже гораздо хужее!
– ГлупОй ты, что ли, Игнатий?!
– удивился Калашников.
– Да во всех газетах и даже в книгах этак печатно пишется: "Крестьянский вопрос", "Сибирский вопрос", "Женский вопрос", "Военный вопрос". И у нас, и за границей так же!
– И ты тоже, Калашников, произносишь! Ай-ай, не ожидал я от тебя-то, Петро! От предсе-дателя нашей Комиссии! И разве мыслимо это сравнить? То военный вопрос, а то - хи-хи!
– женский? Тоже мне - сравнил! Ну и ну! Игнашка закрыл лицо еще и другой рукой, а Дерябин сказал ему:
– Игнатий! Кому говорят: сбегай за Устиновым! Узнай, не вернулся ли?
Игнатий теперь уже отнекиваться не стал, схватил с крюка шапку, а в кухне надел полушу-бок и убежал, похихикивая.
Члены Комиссии еще поговорили по женскому вопросу: не лучше ли было вручить всю государственную власть женщинам, если мужчины так плохо управляются с нею?