Комиссия
Шрифт:
Устинов распряг коней, свалил с телеги плужок, сел на минуту посидеть на чурбак около избушки, полюбоваться своим одиночеством, подышать им.
Вдруг - что такое?
– так, и так, и так - постукивает телега и как раз по той же самой почти невидимой полевой дороге, по которой Устинов только что ехал. Кто такой? Кому тут нынче быть и зачем? Это к нему могли ехать и за ним, больше никуда. "В Комиссию обратно звать!
– догадался Устинов.
– Да пропади она пропадом, распроклятая эта Комиссия, не поеду я в ее нонче, хоть тут потоп! Не поеду, и всё!"
...Приехала
Остановила пегашку-кобылу, огляделась вокруг и глуховато, невесело поздоровалась:
– Здорово, Николай Левонтьич!
– Здравствуй, Зинаида! Тебе чего?
– Мне - ничего...
– Зачем приехала-то?
– Ни за чем...
– Как так?
– А вот так...
– Ну, так и поезжай куда едешь!
– А я никуда более не еду...
Сидела Зинаида на телеге неподвижно, чуть опустивши плечи, свесив ноги и положив на колени руки. На телеге не было никакого предмета - ни припаса съестного в мешочке, ни туеска с питьем. Один только кнут и лежал в тележной пустоте...
На Зинаиде была домотканая, когда-то крашенная в красное, а теперь уже выцветшая юбка, зеленая кофта и расстегнутый мужицкий коротенький армячишко, а на голове - пестрый с цветочками платочек. Не выходной платочек, но и не рабочий, свеженький.
И лицо из этого платочка глядело на Устинова тоже свежее, почти без морщин, безо всякой дряблости, не худое и не полное, для Зинаидиного возраста, для всей ее жизни совсем неожи-данное.
При ее трудах и заботах на лицо ее лишний десяток лет обязательно должен бы набежать, покрыть его морщинами, но по-другому было - ровно такой же срок с лица сбежал, и вот сидит на телеге женщина о тридцати годочках, только задумчивая очень, потерянная.
– Ты вот что, Зинка, - сказал ей Устинов, - ты по степи-то здря не плутай, знай свою дорогу! А то ведь и Кирилл, мужик тихий-тихий, но в конце концов тоже возьмет этот кнут и покажет им тебе, куда у тебя путь, куда его нету!
– Ну, где ему?!
– вздохнула Зинаида.
– Не смочь!
– Езжай, Зинаида! Езжай себе, когда без дела приехала!
– Я с делом...
– С каким же?
– Просто так... Лебяжка вся только и говорит нонче, что об Устинове. Как сказал он порубщикам речь, как отвел кровопролитие. Все говорят об Устинове, а поглядеть на его одному человеку, живой душе - нельзя?
– Ну-у?!
– изумился Устинов.
– Интересно - как речь-то моя собственная вдруг отзывается!
– Так и отзывается!
Устинов торопливо запряг коней в Сак и погнал их в тот край пашни, где у него был заготовлен летний пар.
Конечно, жнивье, да еще только двумя конями, при нынешней подмерзшей почве ни за что пахать было бы нельзя, а вот по пару Сак шел, и не худо. Переметывал борозды, поскрипывал на корешках жабрея, молочая и лебеды, опрокидывал навзничь всю эту сорность.
Хорошо шел по пару Сак!
Но что-то не было от этой пахоты того удовольствия и покоя, которого так ждал нынче Устинов, торопясь на свою пашню: что-то уж слишком долго около избушки сидела на телеге Зинаида Панкратова, глядела в его сторону, поднимая ладонь ко лбу.
И только уже перед темнОм, когда вот-вот пора было кончать работу, снова застучали колеса по дороге: уехала она.
Тут и солнышко закатилось окончательно. Плыло, плыло по темному урезу земного края, погружалось за урез всё глубже и утонуло совсем. Утонувши, еще пустило вверх розовые пузырьки, подышало в обомлевшее небо.
Устинов пожелал ему добра:
– Спи, солнышко, до завтрева! Завтре, бог даст, увидимся сызнова!
Устинов не сильно верил в бога, не без конца, но чтобы не верил совсем - тоже нельзя было сказать. Бог должен быть, но только не такой уж он главный, как попы рассказывают. Солнце, к примеру, всегда казалось Устинову главнее - от него ведь всё живое идет, да и мертвое, может быть, тоже. Могло, конечно, случиться, что именно бог когда-то зажег солнце, но это было так давно, что забылось всеми, и самим богом - тоже, и вот он уже, как и всякая прочая душа, греется под солнышком, и радуется ему, и благодарит его за тепло и свет. Другое дело, что по-своему радуется, по-божьи.
Вот так. А представить себе бога в виде самого наибольшего начальника, да еще - и самого строгого, Устинову не было охоты. Вернее всего, бог был мужиком.
Кем же ему еще быть? Не рабочим же от станка в дыму и в копоти, не чиновником с кокар-дой на голове, не пузатым купчиной, не попом и не монахом?! Монахи и попы, те больше всего к словам и к молитвам склонны, а к делу - нет, а этот вон чего натворил-наделал - весь белый свет!
Больше, чем бог, к земле и к пашне, к самой первой борозде, к изначальности человечьего труда тоже никто не может быть причастен. И вот, как ни прикинь, а должен он быть очень похожим на мужика, на пахаря, другого выхода у него нет.
Поэтому Устинову было очень приятно от своего и от божьего имени одновременно осенять солнце крестным знамением, угождать ему, а заодно и себе: приятно сделать кому-то хорошее! Сегодня сделал, завтра сделал, а там уже и напомнил: а теперь сделай хорошо и для меня! Приятно на второй, на третий, на десятый раз думать, что вот сколько сделано: и солнце, и земля, и самая разная жизнь, так что осталось не так уж и много - навести в этой жизни порядок и разумение. Многое ли это по сравнению с тем, что уже сделано? Да пустяки! А когда так, то и надо сделать - хорошо наладить жернова да и перемолоть всякую неразбериху в разбериху, войну - в мир, беззаконие, хотя бы и лесное, - в строгий, но справедливый закон.
Еще надо сделать, чтобы Зинаида Панкратова не блукала бы ни с того ни с сего по степи на своем пегашке-кобыле.
Не мутила бы душу себе и другим.
Глава шестая
ГРИШКА СУХИХ- ГОСТЬ
В устиновском хозяйстве было три лошади: Груня, Соловко и Моркошка.
Кобыла Груня уже в годах, на пашне работала только в страду весной и осенью. Баба, так баба и есть - забот у нее не столько на пашне, сколько дома: воды привезти, дровишек из леса, сена с лугов, ну и на базар в Крушиху съездить она тоже умела и понимала, как это делается. Оставляй ее на базаре с возом хоть на целый день - она с места не тронется, ни за кем не увяжется, хозяина не подведет, если он отлучится куда-то.