Комиссия
Шрифт:
— Да-а-а… — вздохнул, протяжно Игнашка. — Действительно, в энти бы угадать руки! Да хотя бы только чуть повыше ихнего локоточка!
— Игнашка! — сердито оборвал его Калашников. — Срамник ты, в самом-то деле, либо кто? Да и Кирилл вон дома — услышит! Неудобство же!
— А што такого? Сами же вон об чем говорите — об женском вопросе! А я дак тольки чуток, и уже неладно, и уже — срамник! Несправедливо же энто!
И тут члены Комиссии снова подобрели друг к другу, не стало ни у кого в глазах зла. Иван Иванович Саморуков
Даже Дерябин улыбнулся тонкими своими губами, прикрыл глаза и сказал:
— А ведь верно! На фронте, бывало, приснится солдатику, будто на жениной руке поночевал, и уже счастье! Он об этом счастье после дружку своему, когда оне из котелка вдвоем хлебают ложками, потихоньку рассказывает… У вас, у офицерства, поручик, не так же ли бывает?
— У всех так же! — кивнул Смирновский. — Даже удивительно, что у всех!
Как раз в этот момент Саморуков глянул в дворовое, запотевшее от непогоды окно и с удивлением, даже с испугом каким-то сказал:
— Зинаида-то, хозяйка-то, запрягает кудай-то? Запрягла уже. И вроде одна в нонешнюю непогодь?!
К окну тотчас прильнул Игнашка и тоже сообщил:
— Устиновский кобель рядом с ей зачем-то? И торопятся обои!
Иван Иванович встал, открыл дверь в кухню, спросил:
— Кирилла? Ты дома?
— Я дома, Иван Иванович! — быстро, но тихо и как-то неуверенно отозвался Кирилл. Он только что вошел в дом со двора, но как будто и сам не знал — дома он или нет. — Пошто спрашиваете?
— Бабу-то куды послал? Погода хужее худой!
— А она сама, Иван Иванович. И даже не сказалась куда-зачем.
— Может, сурьезное што? Когда сурьезное — позвала бы вот мужиков комиссионных помочь ей?!
— Да уехала она уже — слышите?
Верно: скрип тугих полозьев доносился со двора и нетерпеливый собачий лай.
Иван Иванович почесал свое низкое плечо:
— И ворота не закрыла за собой? Не закрыла ведь? А от тебя не пахнет ли чем, Кирилла? Самогоном не разит ли?
— Ну, самую што малость, Иван Иванович. Воскресенье же… — еще тише отозвался Кирилл и отошел в дальний угол кухни.
Иван Иванович неопределенно пожевал губами, вернулся на свое место в горнице. Сказал:
— Мужики! Вы сколь уже заседаете в Кирилловой избе — без конца, без края! А как-то слишком не видно в ей хозяина. Вроде тень его заметная, а самого нет… Энто, скажу я вам, нехорошо!
— Ну и что? — пожал плечами Дерябин. — Он, Кирилл, наперед всего на свете деревом занимается. Столярством. Мы его в охрану лесную утвердили, а он шага туда одного не сделал — настолько сильно занятый своим делом. Пусть его, когда так!
— Чем бы ни был он занятый, но живой он? А тогда почто от его одна лишь тень? От живого?
Дерябин усмехнулся, громко спросил в кухню:
— Кирилл! Слышишь — нет, как тут об тебе говорится?
— Слышу… — отозвался тихий Кириллов голос. — Как, поди, не слышать…
— Правду об тебе говорит гражданин Саморуков? Либо нет? Будто ты тень?
— Не знаю я… Я знаю, Иван Иванович, оне завсегда правду говорят. Сколь я их помню — завсегда…
Настала в избе тишина, некоторое смущение, Иван Иванович, побольше других смутившись, сказал:
— Ты тоже выразишься, Кирилл! Да уж я ли на своем веку не врал? И не брехал! Боже ты мой, сколь приходилось этим-то заниматься?! Ну ладно: мы с тобою еще один на один разговор поимеем, Кирилл!
Дела в Комиссии как будто были окончены, Калашников, поворочавшись нескладным туловищем на стуле, попыхтел и сказал:
— Самого-то Устинова нету, в лесу он, а собака здесь его! Вроде как бы и не ладно?
— А устиновский кобель, Барин энтот, он шибко самостоятельный! заметил Игнашка. — Он кого любит, дак ладно, а на кого злобу поимеет управы на его уже нету никакой. Он и по собственному делу вполне может от хозяина оторваться!
— Ну нет — добрый он пес. К хозяину — ласковый…
— Когда как. Помните, мужики, до войны было, — устиновский Барин другому приезжему кобелю всю картину испортил? Неужто забыли? — спросил Игнашка, и хотя случай был давний, мелкий, но всё равно почему-то всем припомнился.
До войны за год в Лебяжку приехала дачница с прислугой, с мальчишкой в синем костюмчике, с девчонкой кругом в белых бантиках и с черным-пречерным кобелем по названию Мадрид.
Лебяжинцы дачников не любили и не привечали — чужие люди, болтливые и любопытные. До всего им дело — как мужики едят, как пьют, как отправляют подводу с подарками крестьянскому начальнику, как баб поколачивают, как свадьбы гуляют, как от болезней лечатся — на всё они таращат свои шарики.
Лебяжку, деревню дальнюю, бог, в общем-то, от чужих людей миновал. Но та дачница настырная была — Иван Иванович ей объяснял, что для здоровья лучше в степи жить, она отвечает: Лебяжка деревня очень чистая, красивая, а кумыс ей будет ежедневно привозить из степи киргиз Сулейман — пятнадцать верст ему ничто.
Иван Иванович толкует, что в деревне и хозяев-то таких нету, чтобы пускали на квартиру, а она кажет записочку от большого начальника: «Старосте-Саморукову. Устроить-обиходить, за оплатой дело не станет».
У Ивана Ивановича она и устроилась жить, та дачница с прислугой, с мальчишкой, с девчонкой и с черным кобелем. А Ивану Ивановичу ничего не оставалось, как предупредить лебяжинских мужиков, баб и даже ребятишек, чтобы к гостье были вежливы.
Людей-то он предупредил, а собакам разве втолкуешь?
И лебяжинские дворняги, все до одной, возненавидели Мадрида, а пуще всех почему-то устиновский Барин. Пес добрый, обходительный и в ту пору молодой еще, он сам не свой ходил — шерсть дыбом, зубы оскалены, глаза злые. День-деньской на карауле — не отбежит ли со двора Мадрид?