Комиссия
Шрифт:
Дерябин изменился в лице, усмехнулся:
— А ты осведомленный, поручик! Разведка работает? Собственные сыновья?
— Собственные… Они рыбаки у меня, охотники, ребята приметливые. Замечали в бору твою ударную группу. Из шести человек. Не раз. И тебя вместе с нею!
— Ну, ежели только меня — так это еще ничего!
— Покуда только тебя!
— И то хорошо! Ну а чего же ты видишь в этом слишком плохого, поручик? Очень просто: не всей охране можно доверять. Хотя бы на случай предстоящих военных действий против колчаковских карателей. На тот случай надобно иметь группу небольшую, истинно ударную, на всё готовую. А понадобится — она поведет за собою уже всех остальных. Всю охрану и даже — все сознательную Лебяжку.
— Понятно!
— Пришло бы время — я бы ему доложил об этом!
— Какое же это время? Когда ты сместил бы Калашникова? И даже арестовал бы его! Если бы он сказал тебе «нет»!
— И в мыслях не было! Такими вот словами ты, поручик, первый нарушаешь наше единство внутри Комиссии! Я честно готовился к сопротивлению нашему общему и злейшему врагу! И только!
— Предположим…
— Так зачем ты все-таки пришел к нам, в Комиссию-то?
— Пока что — сделать твой тайный замысел явным.
— Это пока. Ну а позже?
— Повторяю: я хотел быть здесь не позже того, как тебе придет мысль своей шестеркой устранить Комиссию. И даже не мысль, а само действие. Калашникова ты бы мог убрать в любой момент, ты это прекрасно знаешь. Зря скрываешься, потому что и сам-то Калашников это тоже знает. Только не противится этому. Такой уж он человек — непротивленец. А я вот предупреждаю: ударная твоя шестерка против меня не пойдет. Имей это в виду. Они, чуть ли не все, мои однополчане. И я верю им, они — мне! Во всяком случае, Брестский мир я с ними заключить всегда смогу!
— Они уже перевоспитались. И слушаться тебя, благородия, не будут!
— Слушаться не будут. Верно. Но и против меня тоже не пойдут. С этим тебе еще придется повременить. Придется!
— Ничего не поделаешь — придется… — согласился Дерябин. — Ну а ты что скажешь, Калашников? Председатель?!
Калашников повздыхал, покачался на табуретке. Он собирался с мыслями, с отдаленными какими-то, может быть, и с нездешними.
С ним это часто случалось — когда надо быстро ответить, он пускался в рассуждения, почти что молитвенные.
— Как так? — спросил он. — Мы добра людям несомненно хотим, а люди в обиде? Матвей-ка — в обиде. Ну ладно, он парень глупой. А Половинкин? Он темноватый мужик, Половинкин, а ушел, и мы лишились массы. Помните, товарищи, он обозвал нас «интелепупией»? Пупией! Иначе сказать — укорил нас в глупости, в самозванстве и в бесполезности! И может, по правде, дак не нужны мы никому и нисколь и не желает нас нонче слушать ни один здравый человек — бесполезных писарей? И тут я готовый все дела передать в руки товарища Дерябина — пущай делает как хотит! Он не сомневается, не переживает, вот как я, и уже по одному по этому у его, может, больше прав руководствовать Комиссией? Но тут же проходит еще минута, и я сам себе делаю возражение: «Да как же так, Петро?! Ведь с какой великой и честной душой ты сам же записывал в Обращение, что „любая работа в пользу общества должна быть исполнена нонче со всей ответственностью“»?! Такое во мне происходит сейчас разнообразие! Я еще недавно думал — понятна мне жизнь под старость лет! Я поверил в человеческую кооперацию. От всей души и поверил! А что получается? Ну ладно — в России крестьянство отымает у помещиков землю, так это и ранее бывало. Разин был Степан, Пугачев Емельян — они в народе не умирали никогда. А тут еще и рабочий захотел отнять у капиталиста его фабрику — тоже понятно. Ну а нам-то, сибирякам, что и кого делить? Земля есть, не так уж мало, чтобы бороться за ее с оружием в руках, фабрик — вовсе нет. Чего делить? Но всё одно будем стрелять друг в дружку по той причине, что у одного на ограде восемь коней, а у другого — только два! Так это не война, а разбой! Вооруженное конокрадство! Ну ладно, разные министры и председатели Сухомлиновы, конокрады Распутины, императоры Романовы, министры Керенские, Милюковы, Колчаки — конца им нету, и всему тому, что они хотят иметь и разделять, — тоже нету конца. А нам-то, народу, что между собою делить? Какое имение? Народ тем и отличается от буржуазии, что он не должен желать друг другу худа! Фабрикант своей собственной фабрикой всегда желает погасить чужую, соседскую, это понятно, но мы-то не фабриканты? Или эта вражда и зависть пронизывает людей всех наскрозь, никого не минует — от царей до нищих? Ведь сколь мы наслушались: в народе правда и справедливость, глас народа — глас божий, народ — он великий, народная совесть — превыше всего и подобное же этому! Так, может, нас обманывают?! Обольщают нас? Может, в действительности мы — никуда не годные и корыстные, на любые братоубийства, преступления и подлости готовые? Где же наше-то собственное, народное сознание? Сибирские правители новобранцев брали, а мы не дали, отбили всех до одного, полгода не прошло — те же самые парни и те же самые отцы зачнут между собою вооруженно действовать? Нет, непонятно! Когда даже мы, сама Комиссия, мысленно уже берем один другого на мушку? Лежа, с колена либо стоя! Не могу и не могу понять: как происходит?
Иван Иванович, выслушав Калашникова, спросил:
— А што, Петро, хороших людей не хватает на земле? Из-за того и беда, по-твоему?
— Хороших людей хватает, Иван Иванович, да не знают они, к чему приложиться.
— К богу, Петро! Хорошие люди — божьи люди, и разум у их не покалечен собственной гордыней, а происходит от веры, от заповедей Христовых. И тогда ладно получается: оне сами от бога и к богу же прилагаются!
— Словами! Словами прилагаются, гражданин Саморуков! А на деле? спросил Дерябин, а Смирновский ему ответил:
— На деле должно быть: каждая нация должна иметь свой не только божий, но государственный разум. Но когда его нет — идет полный развал: государства не может быть без народного разума, а народа — без государственного.
— Верно, Родион Гаврилович! — согласился Калашников. — До какой степени хочется разумной над собой власти, человеческого над собою управления, что и слов нету выразиться! Исстрадались мы все по этому, как ни по чему другому! Как ровно по самой великой правде.
— А это и есть великая правда! — снова кивнул Смирновский, покачался на табуретке. — Она! Что такое правда, ежели не разумное и всем видимое, всем понятное устройство жизни?
— Три раза ходила нынешняя армия в Галицию… — начал Дерябин, но его перебил Игнашка Игнатов.
— Мужики! — перебил он. — Товарищи члены Лесной Комиссии! Да как же энто так? Нам бы протокол какой писать, чо ли? А то ить — сидим все, сложивши руки, а более ничево!! С улицы вон кто в окно глянет, дак непременно скажет: «Вот те раз! Мы Лесную Комиссию выбирали дело делать, а она — вот она: сидит вся как есть сложивши руки!» Давайте какой-никакой, а протокол писать! А то ить стыд, страм и безделица получается!
Дерябин стукнул по столу:
— Да подожди ты, Игнатий! Протокольщик мне нашелся! — Потом он поморщился и сказал: — Ты бы вот что, Игнатий, ты бы сбегал за Устиновым! Надо нам его для разговору нынче! Надо.
Все кивнули, подтвердили, что надо, а Саморуков сказал:
— Когда бы здесь был Устинов Николай, то и миру между нами тоже стало бы поболее.
И он верно сказал. Сидел бы сейчас за столом Устинов, поглядывал бы вокруг и в глубь каждого внимательно и с бесконечным каким-то интересом, и от этого взгляда, от того, как он приглаживает свои белые, почти детские волосы, было бы всем уютнее. И спокойнее.
— Ну, чо за им бегать-то? — приподнялся и снова сел Игнашка. — В лес он уехал нонче. Там и находится по сю пору.
— А ты всё ж таки побеги! Необходим нонче Устинов Коля! — еще подтвердил Саморуков.
— Побегу, Иван Иванович, только не враз. После я сбегаю, ей-бо! пообещал Игнашка.
— Значит, как я начал говорить-то? — стал вспоминать Дерябин. Значит, так: три раза ходила наша армия в Галицию…
Но тут Дерябина перебил уже Калашников: