Комиссия
Шрифт:
А вот в семнадцатом году, снова на отдыхе, снова в прифронтовом городе, пятачками отделаться было уже нельзя.
По причине никуда не годного котлового довольствия солдаты разбили магазины — сначала бакалейные, потом все прочие. Продовольствия оказалось кот наплакал, зато осколков солдатики набили множество: и стеклянных, и деревянных, и кирпичных — всё было усеяно ими. Молча и тихо взять что надо и унести — воровство получается, это вор тихо делает, а вот гром-ко, со стеклянным и разным другим боем — тут для солдата как бы и на геройство выходит, на это он чем-то нутряным отзывается, какой-то своей кишкой или печенкой.
В
Может, потому, что они очень для него чужеземные, своих перин он ведь никогда не видывал.
И за это варваром называли его австрияки и немцы, но вот прошли годы, и выяснилось, что зря.
Когда немцы явились в Россию, они уже не перинами занялись, они погнали к себе эшелоны с хлебом, со скотиной, людей угоняли к себе на работы. Так в чем же больше варварства — в том, чтобы пух по ветру пустить, а заодно — и собственный свой злой дух, или в том, чтобы обречь побежденного на голод и рабство?
Ну, в тот раз, при том разгроме бакалейных магазинов и булочных, Устинов сначала тоже был в стороне — ходил по городу, глядел, что и как происходит, не более того.
И стали на него товарищи косо посматривать, а один раз, за перекуром, он услышал: «Устинов этот чей-нибудь шпион, а ежели и не шпион, тогда все равно контра!»
Как раз отчаянный был день: митинг был, голосовали «Войну до победного конца!» и «Долой войну!», а юнкера затеяли перестрелку, хотели взорвать железнодорожный мост, и вся городская буржуазия бросилась в эвакуацию, захватывая теплушки.
Солдаты грозили им кулаками, кому — так и оружием, вспоминали буржуям какие-то их речи, какие-то деньги, какие-то пожары, а Устинов смотрел-смотрел, после вынул револьвер, он тогда при револьвере ходил, и бац! — выпалил в серую пристяжную, которая неловко тащила пролетку.
В пролетке же ехали очень толстый господин в котелке, тонюсенькая, перехваченная почти на нет в поясе, госпожа, двое или трое детишек и множество узелков самых разных, саквояжей и баульчиков.
Кучер бросил вожжи и бежать, госпожа закричала, господин закрыл котелком лицо, а что было с пристяжной, Устинов даже и не видел повернулся и пошел в казарму.
И кончились разговоры среди солдат, будто Устинов — не свой, а чужой и даже — контра какая-то. Он стал таким же, какими были все вокруг него, товарищи стали его любить так же, как раньше любили. Разве только во взгляде поручика Смирновского, встречаясь с ним, замечал Устинов какую-то холодность, какую-то дальность.
Но всё равно жизнь после того пошла для него своим чередом, хотя и солдатская, неугомонная, митинговая, но пошла.
Теперь Устинову тоже нужен был жизненный черед, не тот, которого он желал и достиг тогда, выстрелив в пристяжную, но какой-нибудь да нужен был, и он понимал, что смирновскую избу вторично обойти ему не удастся. Тянуло его туда, и он беспокоился только об одном — чтобы при встрече с Родионом Гавриловичем все-таки выпал удобный случай переговорить насчет Севки Куприянова гнедого мерина.
Двор, присыпанный песочком, и гимнастические снаряды его уже не остановили, он прошел в сенцы, а там покашлял и пошарил рукой по двери.
— Это кто же? — послышался голос, дверь раскрылась, и на пороге появился Родион Гаврилович — через белую рубаху протянуты фабричные подтяжки, армейские брюки-полугалифе, сам босой. — А-а, это ты, Коля!
В избе было тихо и чисто, в окне — клетка, из клетки, с жердочек тотчас присмотрелись к Устинову два щегла: кто такой?
Устинов поздоровался, спросил:
— Тихо-то как? А сыны где же? А жена?
— Сыны рыбалят на озере. Со льда хотят поглушить, пока лед еще тонкий. Ну и поехали, и мать с собою захватили, в гости по пути завезти.
Об этом Устинов знал, видел, как трое Смирновских проехали улицей, и тогда же подумал: «Самое время навестить Родиона Гавриловича!» — а теперь он только хотел убедиться в том, что сообразил правильно.
— Проходи, Коля, в горницу! Проходи!
Устинов повесил шапку и полушубок на гвоздь, прошел. Смирновский же остался в кухне, быстро натянул на себя черные пимы-барнаулки, а из-под шестка достал старый сапог и стал как мехом раздувать им самовар.
— Да я не хочу чаю-то! — подал голос Устинов.
— Захочешь! Чаем угощу правдишным!
— Разжился?
— Домой-то мы приехали с эшелоном, я открыл сундучок — что такое? — и чай в печатках, и сигаретки, и даже брошка женская! Вот и разжился!
«Ребяты подложили! — догадался Устинов. — Подложили с уважением к начальнику эшелона. Любили его солдатики!»
— Всякое было. Сам припомни, Коля, разве не всякое?
— С подарками-то они всё ж таки справедливо сделали. Я знаю справедливо!
— А я не знаю, нет! Неизвестно, кто тебе делает подарок: друг или враг? — Смирновский подбросил в самовар угольков, снова стал раздувать его сапогом, а Устинов присмотрелся к типографской картине в простенке между окнами горницы: большая баталия, пушки в облаках дыма, в одном облаке, с поднятой саблей — Петр Великий, внизу крупно, славянской вязью напечатано:
«ВЕДАЛО БО РОССИЙСКОЕ ВОИНСТВО, ЧТО ОНОЙ ЧАС ПРИШЕЛ, КОТОРЫЙ ВСЕГО ОТЕЧЕСТВА СОСТОЯНИЕ ПОЛОЖИЛ НА РУКАХ ИХ: ИЛИ ПРОПАСТЬ ВЕСМА, ИЛИ В ЛУЧШИЙ ВИД ОТРОДИТЬСЯ РОССИИ. И НЕ ПОМЫШЛЯЛИ БЫ ВООРУЖЕННЫХ И ПОСТАВЛЕННЫХ СЕБЯ БЫТИ ЗА ПЕТРА, НО ЗА ГОСУДАРСТВО, ПЕТРУ ВРУЧЕННОЕ, ЗА РОД СВОЙ, ЗА НАРОД ВСЕРОССИЙСКИЙ, КОТОРЫЙ ДОСЕЛЕ ИХ ЖЕ ОРУЖИЕМ СТОЯЛ, А НЫНЕ КРАЙНЕГО ОТ НИХ ФОРТУНЫ ОПРЕДЕЛЕНИЯ ОЖИДАЕТ.
Приказ Петра Великого по войскам в ночь перед Полтавской битвою с 26 на 27 августа 1709 году».
Устинов прочитал всё это, не торопясь, обдумывая те слова, которые не сразу были ему понятны, а когда кончил читать, Смирновский внес самовар, поставил его на стол и сказал:
— А я, Коля, знаешь ли, что про Великого Петра больше всего люблю читать? Я люблю не то, как о нем написано, а как сам он писал и говорил! Слова у него удивительные: «сыскать викторию!», «спастись трудились», «побежал великим скоком» или вот «оголоженная дорога» — это значит дорога голодная, без продовольствия и фуража. Жалею — не удержались они в нашей памяти на повседневное пользование! Особенно в армии были бы слова эти полезны и необходимы. Ну да ведь мы — как? Мы, русские, что имеем — не храним, чего не имеем — тем хвастаемся! И когда переделаемся — неизвестно, может, и никогда! Нет, ты прочитай-ка, Коля, еще раз: «…в лучий вид отродиться России»! Как пушки и корабли, так же и слова свои ладил тот царь! Видно человека через слово его; видно же! А водочки, Коля, не хочешь?