Коммод. Шаг в бездну
Шрифт:
Глава 1
Слезы навернулись на глаза, когда за поворотом реки, на бугре блеснула покрытая золотом крыша храма Юпитера Капитолийского. Тертулл ладонями прикрыл лицо. Сердце рвануло из груди, забилось яростно, часто.
Казалось, не было изгнания — так, короткая отлучка в курортные Мизены, куда он частенько сопровождал прежнюю императрицу. Помнится, в те счастливые годы он также по утрам занимал место на передней надстройке возле шеста с императорским штандартом и орлом, и ненасытно, для вдохновения, глядел на разбросанные по холмам, прилегавшим к Тибру, нагромождения крыш, ротонд на крышах, скульптур, колоннад, портиков, аркад, водопроводов, столпов, увенчанных изваяниями полководцев, крепостных башен и ворот, беломраморных лестниц и броских лоскутов садов. Это скопище белевших по берегам реки построек завершалось вознесенной в италийское небо квадригой на коньке крыши храма божественного покровителя
Тертулл отвернулся, отнял ладони ото лба, бросил взгляд на палубу «Лебедя», на котором добирался из Уттики в столицу. По распоряжению наместника, получившего указ о прощение опального стихоплета, его приписали к грузу зерна, отправляемого в Рим. Стража передала ссыльного с рук на руки бородатому капитану, который слова в простоте выговорить не умел. Только бранился и подгонял матросов пинками.
Стихотворец вновь повернулся к борту, покрепче взялся за бушприт, на котором был собран в скатку передний парус — артемон, уверился — Рим на прежнем месте. За то время, что стоял с закрытыми глазами, глотал слезы, город еще более раздвинулся, начал наползать на небо выплывавшими из-за храма Юпитера башнями и стенами капитолийской цитадели, а ближе — лесом мачт у торговой пристани, мраморным фронтонами, купами деревьев, пустоглазой аркадой Большого цирка. Под одной из арок он, было дело, дожидался Лесбию. Где ты, Лесбия? Где наша любовь? Все схлынуло, как дождевой поток. Слезы полились гуще, слаще. Минуло восемь лет, когда доставивший его на борт посыльного судна и сопровождавший его до Остии центурион прежде, чем запереть ссыльного рифмоплета в каюте, позволил в последний раз насладиться зрелищем родного города. Затем его увели в надстройку, откуда выпустили только после того, как транспорт вышел в открытое море.
Это было тягостное, казавшееся Тертуллу бесконечным путешествие. Путь то и дело прерывался штормами, густыми влажными туманами, долгими стоянками в ближайших портах, где судно пережидало непогоду. Капитан по причине отсутствия человеколюбия запирал его в каморке, здесь ссыльный днями, ночами слушал, как шлепают волны о корпус судна, и не мог сдержать рыданий. Возвращение занял куда меньше времени — ветер был попутный, ровный. Прибыли за месяц, в начале июля. В этом угадывался знак судьбы, вернувшей Тертуллу свое благоволение. Посвист ветра, качк'u на волнах напевали — несчастья в прошлом, надейся, надейся! Первым он выскочил на каменный причал, помахал «Лебедю» свободной рукой и, оставляя по правую руку узкие улочки, ведущие к Большому цирку, начал взбираться по мраморной лестнице к Бычьему рынку, и далее, через Велабр к форуму. Вышел на городскую площадь, увидал колонну с вознесенной в поднебесье статуей Гая Юлия, приметил храм Согласия и рядом Карцер, в котором отсидел двое суток перед отправкой в Африку и, наконец, поверил — вернулся! Вот он, родной дом! Теперь воспрянет, найдет помощь. Друзья в силе — помогут. Поспешил в сторону Субуры, где проживала Сабина, приходившаяся ему теткой. Там встретят, обогреют, обмоется в бане.
Вот что прежде всего бросилось в глаза — Рим по — прежнему был чрезвычайно многолюден. Не было в мире другого города, где толпа была так подвижна, многочисленна и многолика. На перекрестках сущая давка, на площадях конному не проехать — передвижения верхом и на колесницах были запрещены в городе еще во времена Республики и подтверждены строжайшим распоряжением Марка. Вот что еще умилило — неповторимый уличный шум, перекрывавший всякий оклик, окрик, зов. Это вечное и несминаемое многоголосие, перебиваемое, воплями торговцев, криками ослов, громыханием железа, боем барабанов, щелканьем кастаньет, верещаньем флейт, гудом всевозможных тибий и скрипом дверей, — умилило сердце. В молодости Тертулл, выросший на этих улицах, различавший всякий нужный звук, слышавший каждый окрик, обещавший «неслыханные наслаждения» (других в Риме не держали), замечавший любой косой или наоборот заинтересованный взгляд, чувствовал себя на улицах Рима как рыба в воде. Ни одно событие не обходилось без его присутствия, он умел лавировать в толпе, проскальзывать через всякую толщу. Это было настоящее искусство — протиснуться в первые ряды зевак, увернуться от тучного вольноотпущенника, спихнуть в сточную канаву какого-нибудь раззявившего рот провинциала. На улицах научился зарабатывать на вкусный, по форме напоминавший букву S пирожок, замечать всякое достойное осмеяния непотребство, здесь натер язык на городском просторечье, на котором шутки казались еще солонее, еще едче. Здесь научился смешить римскую толпу. За словом в карман Тертулл никогда не лез.
Вспомнились строки из его первого стихотворения, вызвавшие хохот собравшейся в театре публики. Главный герой в пьеске был точным воспроизведением соседа — кровельщика:
Толстобрюхий, головастый, рыжий, рожа красная,
Острые глазки, толстые икры, шея, как у слона.
Любит обеды — чтоб до обжорства; пение, музыку, пляски,
Долго
Предпочтет сладкоголосой флейтистке. Хотя
По части флейтисток тоже не промах.
Конечно, эти строки являлись перепевом Гомера и Плавта* (сноска: Плавт Тит Макций (середина III в. до н. э. — около 184 г. до н. э.) — знаменитый древнеримский комедиограф), но велика ли в том беда, если публика требовала повторения его комедий, а после представления одной из них его вынесли из театра на руках. С улицы он, сын отстраненного от должности и разорившегося эдила из всадников, и впрыгнул в спальню к императрице. Фаустина заботливо опекала Тертулла, учила уму — разуму, пока стихотворца не одолели благородные побуждения, и он не присоединился к Бебию Лонгу и Квинту Лету, «организовавшим заговор с целью похищения собственности у некоего высокопоставленного римского гражданина». Так, по крайней мере, было записано в императорском указе, в соответствии с которым его сослали в сонную Африку.
Вдохнув жаркий пропитанный множеством запахов римский воздух, прогулявшись по улицам, Тертулл внезапно ощутил — с прошлым покончено навсегда. Больше никаких изгнаний. Здесь его зрители, здесь его герои. Все они, его бывшие и будущие поклонники, по — прежнему тесно заполняли площади и проулки. Он сумеет заставить их скинуться на его, стихотворца, пропитание.
Вот они, убивавшие время «арделионы» — праздные снобы и бездельники, развратники и повесы, разодетые так, что хоть сейчас в императорский дворец. Вот они, вольноотпущенники, плебеи и рабы. По противоположной стороне площади, через толпу, двигалась похоронная процессия хлебопеков, так и не удосужившихся снять запорошенные мукой фартуки. На считанные минуты они оторвались от дел, чтобы проводить в последний путь своего товарища. Вечером всей коллегией соберутся у вдовы, помянут добрым словом Семпрония, чье имя было написано на штандарте, который с важным видом нес впереди процессии мальчишка — раб с измазанным мукой лбом и волосами. Вокруг полным — полно цветочниц, продавщиц овощей и фруктов, весело торгующих всем, чем щедро одарила их италийская природа — от пучков лука и чеснока до крутых бедер и могучих грудей. Здесь же выступали нагие фокусницы, чьи прелести тоже считались ходовым товаром.
Это была самая благодарная аудитория. Тертулл гордился тем, что умел вышибать слезу у женщин, а при более близком знакомстве — чувственные охи и ахи. Что такое восемь лет в подобных делах? За эти годы он соскучился по римлянкам, по их незабвенному выговору и острым и сладостным язычкам, ловким и сильным ручкам, по коготкам, впивающимся в кожу в самый жгучий миг, по их бесстыдной блудливости и умению содрать лишний асс даже с тех прохожих, кто отличался редким скупердяйством. Попробуй только улыбнись им или ответь взглядом на их призывные взоры и, если ты провинциал или добрая душа, — не отвяжешься! Сочинитель мимов был полон уверенности — он еще в силе. Очень шла ему густая черная борода с характерными и для знающих женщин обещающими искорками седины.
Вспомнив о бороде, Тертулл несколько обескуражено обнаружил, что встреченные им прохожие из благородных сословий все поголовны бриты. Мода, вполне отличная от времен Марка, когда растительность на подбородке представлялась чем-то вроде нагрудного знака, свидетельствующего о принадлежности к братству философов. Украшений теперь тоже не стеснялись. Встреченные им гетеры в открытых носилках, переносимых неграми, или красотки, прогуливающиеся в сопровождение державшего зонтик раба, открыто щеголяли шейными золотыми цепями, ожерельями из драгоценных камней, массивными серьгами, тончайшими, наброшенными на плечи вуалями. У каждой пестрые, снабженные золотыми надписями веера, металлические зеркала, в которые они то и дело смотрелись, точнее, оглядывали улицу. Цветные ленты поддерживали грудь.
Сердце запело, когда он, миновав арку Тита, добрался до амфитеатра Флавия (Колизея), где возвышался чудовищный, сто двадцатифутовый Кол'oсс 9 , некогда поставленный Нероном в вестибюле своего Золотого дворца и сохраненный Веспасианом. Восторг был легкий, обещающий, придающий силы. Отсюда до Субуры рукой подать.
У тети его ожидало первое разочарование. Она проживала в собственном доходном доме, выстроенном на пересечении улицы Патрициев и Тибуртинской дороги. Теперь здесь хозяйничали чужие люди, назвавшиеся родственниками уже пять лет как умершей Сабины. Когда Тертулл поинтересовался — не оставила ли ему тетя что-нибудь на пропитание, новый хозяин по имени Вибиний показал завещание, в котором «лишенному милости богов племяннику» предписывалось примерно вести себя и более не покушаться на устои. Наследство было невелико, однако Вибиний разрешил вернувшемуся из ссылки поэту занять одну из маленьких комнат на верхнем этаже дома. Плату вперед не потребовал, заявил, что пусть и в убыток себе, но у него рука не поднимется выгнать на улицу родственника, пусть даже и дальнего.