Коммунизм и фашизм: братья или враги
Шрифт:
Мнения насчет того, имели ли французские фашисты, будь они реалистами или романтиками, четкую идеологию и относились ли они к ней серьезно, разделились. Хотя такие интеллектуалы-литераторы, как Дриё и Бразильяк, часто делали большой упор на духе фашизма, чем на его программах, и даже Дорио признал однажды, что доктрины ППФ «недостаточны и бессильны» по сравнению с энергией и силой ее членов (этот упор на духе, а не на доктринах значительно облегчил французским фашистам в 20-х и 30-х годах внедрение в ряды консервативных правых и в свою очередь проникаться консервативным духом), было бы неверным, однако, делать отсюда вывод, что французский фашизм был только «лихорадкой». Его партийные программы занимали четкие позиции по важнейшим внешне — и внутриполитическим вопросам, и даже если некоторые его доктрины называют романтическими, они тем не менее остаются доктринами.
Как
«Физическая реформа человека должна быть нашей самой непосредственной, самой неотложной задачей, и она должна проводиться в соответствии с экономической реформой, а реформа экономики должна ориентироваться на требования физической реформы (основной программы фашистской революции)».
Французский фашизм действительно имел, таким образом, не только четкую идеологию, которая со временем должна была стать еще более четкой; эта идеология была высокоморальной и совершенно серьезной. Несмотря на прославление реализма и силы, в этой идеологии больше всего бросается в глаза ее морализм, непримиримое возмущение всем, что осуждалось как декадентство, и усердное стремление истребить греховность (т. е. слабость) везде, где она встретится. Бардеш, например, отмечает в своей книге «Что такое фашизм?», что ни один режим не интересовался «моральным здоровьем» общества больше, чем фашистский, и что по этой причине фашизм занимался «систематическим искоренением всего, что лишает мужества, загрязняет или вызывает отвращение». Демократии же известны своей моральной распущенностью:
«Демократии допускают, что все аспекты жизни могут подвергаться любым влияниям, любым инфекциям, действию любых зловонных ветров, и никакие плотины не возводятся на пути декадентства, отчуждения и посредственности. Они хотят, чтобы мы жили в степи, где каждый может на нас напасть. У них есть лишь один чисто негативный лозунг: защита свободы… Чудовища, которые обитают в этой степи, крысы, жабы и змеи, все сползаются в одно болото… Посредственность действует на людей как ад, а демократии набивают ее образованием, не указывая ни цели, ни идеала; это духовная чума нашего времени».
Этот вид морализма побудил многих французских фашистов вызвать к себе всеобщую вражду и даже пойти на смерть ради своего дела, но он же привел их к тому, что они одобрили ряд самых авторитарных и низких политических деяний своего времени.
Глава 4. Фашизм в Италии: "Вторая волна"
Адриан Литтелтон
Захват власти фашистами был долгим процессом. Начавшись осенью 1921 г. с частичного разрушения местных административных механизмов или овладения ими, он окончательно завершился лишь после реформы Палаты депутатов в 1928 г. Однако в этом медленном процессе решающую роль сыграли два драматических «скачка». Первым был, несомненно, поход на Рим, вторым — конец кризиса, вызванного убийством Маттеотти, в январе 1925 г. Речь Муссолини 3 января означала разрыв между конституционным режимом и диктатурой. Эти два скачка весьма различны между собой. Поход на Рим был кульминацией медленного процесса перехвата власти у государства, тогда как поведение Муссолини в январе 1925 г., его отступление, казалось первоначально роковым распадом его власти и всего фашистского движения и началом новой фазы, «второй волны» фашизма.
Как могло убийство депутата от оппозиции через 18 месяцев после похода на Рим поставить под угрозу основы власти Муссолини? Дело в том, что без существования парламентской оппозиции, частично свободной прессы и частично свободной администрации весь кризис, вызванный убийством Маттеотти, был бы немыслим. Кроме того, это убийство было в определенном смысле характерно для режима, который не мог применять легальные санкции против своих противников. Фашистские вожди продолжали считать террор необходимым, но были не в состоянии взять на себя всю ответственность за него. Самое важное в речи Муссолини 3 января заключалось в том, что он сделал этот решающий шаг:
«Я заявляю… что я и только я беру на себя политическую, моральную и историческую ответственность за все, что произошло… Если фашизм был преступным заговором, если все насилия были результатом определенной исторической, политической и моральной обстановки, то ответственность за это лежит на мне»1.
Фашизм считал себя революционным движением, но смысл этой революции оставался неясным. Когда отмечали годовщину похода на Рим, Муссолини хвастался, что «фашистская революция достигла своей цели», но когда он перешел к перечислению заслуг фашизма, получился перечень того, что не сделано. Фашизм не разрушил авторитет ни монархии, ни церкви, ни даже парламента, не ввел и чрезвычайные законы2.
Если экстремисты в партии сожалели об отсутствии репрессивного законодательства, то умеренных или «ревизионистов» беспокоила неспособность фашизма создать административную основу для осуществления своей власти. На Национальном совете партии в августе 1924 г. один делегат задал вопрос: «Что нового принес с собой фашизм? На что опирается утверждение, будто пути назад нет? Ни на что!»3. Еще до кризиса, вызванного убийством Маттеотти, насаждался официальный оптимизм, и такого рода откровения стали более редкими, но все же имели место. Единственным нововведением фашизма было создание милиции, но ее статус и будущее оставались неясными, и шел спор между теми, кто хотел свести ее значение до безобидной роли резерва на случай чрезвычайной ситуации и школы подготовки кадров для регулярной армии, и теми, кто хотел усилить ее политический характер.
Успех на выборах 6 апреля 1924 г. мог окончательно узаконить господствующее положение фашизма в государстве и по окончании неопределенного конституционного положения сделать возможным нормализацию или возврат к легальным методам, что было центральной темой политических дискуссий. Но окончание переходного периода фашистского правления имело и свои недостатки. Стало трудней и дальше откладывать принципиально важные решения. Вопрос о том, какую окончательную форму примет фашистское государство, стал актуальной политической проблемой. Станет ли новая легислатура, как надеялись либералы, окончательным возвратом фашизма к Конституции и законности или вместо этого будет созвано Конституционное собрание для создания нового фашистского государства? Во втором случае было непросто определить план намерений.
Трудность придания фашизму окончательной формы, а также его нелюбовь к дисциплине и стабилизации нельзя было объяснить одними практическими трудностями при проведении той или иной реформы. Даже репрессивному законодательству, которого требовали экстремисты, не удалось бы сразу же выполнить «революционные» требования движения, что ясно показали события 1925-26 годов. Существовало принципиальное противоречие между таким рациональным и консервативным понятием, как восстановление авторитета государства, и той иррациональной активностью, которая толкала фашистское движение вперед. Идеи конституционной реформы или какой-либо четкой организации противоречили их менталитету или, как минимум, считались неважными. Писатель Камилло Пеллицци, который очень умно критиковал потом неспособность фашизма осуществить поворот к технократии, к руководству менеджеров, очень красноречиво описывал эту позицию: «Фашизм боролся за принцип авторитета, но не авторитета писаных законов или конституционной системы». «Настоящий фашизм испытывает инстинктивную неприязнь к кристаллизации в государство… Фашистское государство это не столько государство, сколько движущая сила»4.