Комплекс полноценности
Шрифт:
Митрюшин привычно обхватил холодное стекло всей ладонью и, предвкушая знакомую, пахучую горечь, нырнул в окончательную неутешительность: «А все дело в стране. Нет никакого смысла дергаться в этой стране. Страна большого „Ы“ – быдло мыльно бычит, сыто вырыгивая выводы. Отдаться на волю алкогольных волн – единственный резонный выход. И нечего себя мучить мыслями о собственном несовершестве. Все дело в стране».
Митрюшин поднял рюмку и немедленно выпил. По пищеводу и далее, в желудок прокатился раскаленный металлический шарик, и разбился там, в середине живота на мелкие ртутные капли. Изнутри пришла бодрящая, обманчивая, мгновенная трезвость, а снаружи, на лбу, установилась леденящая точка росы. Он внезапно вспомнил, не рассудочной памятью, которая лишь вызывает забытые образы и мысли, а каким-то новым чувством, чувством памяти, вспочувствовал такой же захудалый бар с точно такой же изношенной, ежедневнопотребляемой обстановкой, но лет шестнадцать тому назад. Все было так же –
– Мы тоже – потерянное поколение, – вещал умный, юный, неуемный Митрюшин, ласкаемый горячечным вниманием своих полупьяных ровесников («Ровесники – это люди, которые одинаково весят», – однажды грамотно определил один из них,) – нас обманули предыдущие поколения и противное государство, нам внушали неправильные идеалы, но мы сами во всем разобрались, и теперь мы циничные и печальные, на наших плечах – скорбь мира, но мы никогда не станем такими, как бывшие до нас, – и выпивал какой-нибудь невообразимый «Черный принц» (1 часть водки, 1 часть коньяку, 1 часть бальзама), затем садился и замолкал, оглушенный алкоголем и внимательной улыбкой той, ради кого и затевались все споры. А слово уже спешил взять митрюшинский недруг, навечно связанный с ним общностью объекта вожделения:
– Теория конвергенции нереальна, невыполнима, безнравственна. Ведь что разделяет социализм и капитализм? Подход к основному нравственному вопросу, равноудаленность от него. Траханная диалектика, вечно стремящаяся доказать, что чем хуже – тем лучше, с одной стороны, и ханжеское лицемерие, прикрывающее принцип «не наебешь – не проживешь» – с другой, – теперь уже на Недруга обращены были мутно-восторженные взгляды свиты и благосклонная улыбка Махи, как все называли ее в глаза, а между собой – Машенька, Мара. Недруг сел на стул, победно оглядев Митрюшина. Тот презрительно выгнул губы и уничтожил его заранее подготовленным ударом: он небрежно налил в рюмку принесенный с собой спирт, поджег и выпил залпом, внутренне содрогнувшись, но с маской индейского вождя на лице.
– А-ах, – вздрогнула компания, а Митрюшин лишь на мгновение прикрыл заслезившиеся глаза. Когда же он открыл их, то первое, что увидел, была все та же полуулыбка, важная, нужная, понимающая, но опять отстраненная.
– Мальчики, хватит ссориться, не надо, – Маха говорила примирительно, ласково, обоим, – все это ужасно интересно и умно, но мне кажется, что вы недопонимаете. Есть какие-то вещи, я не смогу вам правильно объяснить, гораздо более важные, чем те, о которых вы говорите. Как бы это сказать. Мне очень хочется иметь свой мотоцикл. Родители уже обещали подарить на день рождения. Хочется не потому, что я какая-нибудь особенная. Но представьте – средняя осень, мокрые листья на асфальте, такие, знаете, что наступаешь на них, и они раздавливаются в кашицу, становятся скользкими. И я хочу ехать на мотоцикле так, чтоб было немного скользко, немного страшно, не сильно, а так, чуть-чуть, чтобы было напряженное и сладкое чувство абстрактной опасности. И почему-то это очень важно для меня. Я не знаю, почему. Но очень хочется, чтобы я могла это делать иногда, или хотя бы знать, что я смогу это сделать в любой момент, когда захочу.
Митрюшин был захвачен этой картиной. Ему вдруг показалось, что он знает, почему это правильно, почему нужно Он открыл рот, чтобы поведать миру о своем озарении, но Маха уже стояла, одетая: – Пора мне, побежала. Не ругайтесь тут без меня, ладно. Я ведь вас обоих люблю, – и опять в ее глазах те бесовские огоньки, которые одновременно разжигают и глушат надежду. Маха одетая, Маха уходящая.
А через пять минут Митрюшин и Недруг уже таскали друг друга за куцые лацканы школьных пиджаков в аммиачно-кафельном туалете:
– Из-за тебя она ушла.
– Нет – из-за тебя, – и стояли потом, запыхавшиеся, красные, несчастные, с ненавистью глядя друг на друга.
U shok me so-o-ou that nait…Митрюшин встряхнул отяжелевшей головой и попытался подумать о чем-нибудь другом, не столь болезненном. Получалось плохо. Он как-то сильно загрузился сегодня никчемными, бесполезными воспоминаниями.
Внезапно голос, так раздражавший его, смолк. Осталась музыка. Но и она как-то изменилась. Ритм замедлялся, нарастало напряжение, на далекой гитаре, казалось, были натянуты не струны, а живые, влажные жилы. Тягуче, грубо и одновременно изысканно человек из другого, своего микрокосма вел Митрюшина к чему-то сокрушительно важному. Вернее, даже не вел, а велся сам, отбросив мысли, определения, образы, думанье вообще. Его несло, как камень по горному потоку,
Кончилась пауза, сердце радостно и освобожденно затрепыхалось, выпущенное из холодной ладони страха, а Митрюшин уже знал, что ему нужно делать в ближайшие секунды, минуты, часы, что даст ему долгожданное ощущение ненапрасности: «Маха хотела мотоцикл, так? – Так. Она его не получила, так? – Так. Она его получит, потому что это действительно было важно для нее, а уж она-то понимала толк в половых апельсинах». И музыка сложно, витиевато, но упруго и напористо понесла его, помогла ему, прожгла снулый мозг раскаленной спицей, отдернула завесу между сияющей истиной и убогим существованием. Ведь среди всех идей и воззрений, среди всех опытов, произведенных людишками друг над другом за обозримую историю, среди эманаций, реинкарнаций, революций, эмансипаций, контрибуций и реляций есть только эти двенадцать жестких тактов, ошибка в середине и полет в конце, которые могут помочь жить с осознанием, покаянием и надеждой, неся на себе постоянно вращающийся, повторяющийся груз былой и будущей боли.
Как тяжело бывает сделать первое физическое усилие, даже когда уже есть какое-то решение, когда уже захвачен дух и сломлена голова. Митрюшин с трудом оторвал от стула опухшую от долгой неподвижности задницу и сделал первый шаг. Первый шаг – каменный, за ним второй – ватный, к тому же алкоголь колом стоял во всем теле и тащил обратно, на удобное сидение – сесть, расслабиться, выпить еще, забыть. Но вот уже третий шаг дался легче, а, начиная с четвертого, он побежал. Публика в баре недоуменно посмотрела вслед медленно, неровно, но бегущему одержимцу.
Тяжелая дверь, норовя напоследок прижать его за пятку, выпустила Митрюшина на улицу, в искренний полуденный зной. Северное лето наконец-то разгулялось, разгулилось, и теперь ласково трепало тополя за вихры. Митрюшин бежал, экономя дыхание, иногда переходил на быстрый шаг, а внутри пело ощущение ясности и правильной достижимости, возможности счастья.
Он подбежал к остановке, безрезультатно помахал руками перед летящими, разгоряченными автомобилями и вскочил в подошедший троллейбус. Внешне все выглядело достаточно пошло и неприятно – на задней площадке стоял обрюзгший господин в несвежей рубашке и с галстуком набекрень, потный, задыхающийся и явно нетрезвый. Но кто мог знать, что внутри у него уже жило, пело, рвалось наружу радостное и яркое предчувствие удачи, счастья, истины наконец. Он нетерпеливо поглядывал на проплывающий за окном город, еще больной послевкусием поздней весны, и потому горячечно-бодрый, бросал внимательные и быстрые взгляды на попутчиков. Рядом с ним, делая вид, что не замечает их, стояла молодая девушка в легком летнем полупрозрачном платье с открытыми, восхитительными плечами. Точеные ушки, покрытые чуть заметным пушком, тонкие, хрупкие лодыжки. Митрюшин с трудом отвел взгляд, так и норовящий тяжелым камушком упасть в декольте, и опять посмотрел на лицо. Мелкие бисеринки выступили над ее верхней губой. «Жарко тебе, милая. Жарко», – приязненно подумал он, а сам вдруг представил ее вспотевшие от зноя, несмотря на все присыпки и деодоранты, влажные пашки, и как в юности закружилась голова. «А может увлечься, вот прямо здесь и сейчас», – полоснуло по сердцу внезапное озарение, но откуда-то подступившая трезвость придушила порыв, остановила дрогнувшие ноздри, а до девушки тем временем дошел запах трехдневного перегара, мощно источаемый Митрюшиным в воздух, и она заметно погрустнела. «Направление правильное, только вектор его немного, на пять-семь градусов может отклониться», – Митрюшин вздохнул и вылез из переполненного троллейбуса на нужной остановке.
Недруг приоткрыл дверь квартиры и недоуменно воззрился на Митрюшина, что-то жуя. Лет пять они не виделись, даже не вспоминали про существование друг друга.
– Чего тебе? – недовольно проскрипел он.
Митрюшин с удовольствием заметил признаки разложения и распада, которые постоянно мучили его в себе самом: неаппетитный, выпирающий живот, красные прожилки на носу, усталый, бегающий взгляд, и начал издалека:
– Скажи честно, ты мне друг или не друг?
– Я тебе недруг, – уверенно ответил Недруг и замолчал в ожидании продолжения разговора, наверняка неприятного.