Конь б?лый
Шрифт:
– Друзья мои… – начал Колчак. В эти последние мгновения он вновь ощутил их всех именно «друзьями», теми, ради кого отдают, не дрогнув, жизнь. Он всегда отдавал ее за них и готов был отдать теперь, он знал это. – Власть в России захвачена революционной интеллигенцией, которая вот уже сто с лишним лет сотрясает российский воздух враждебным словом отрицания. Этим спесивым фракам чужда Россия и ее страдающий народ, они хотят только одного: болтать, болтать и болтать! О долге, которого они не ведают, о равенстве всех со всеми – что глупо и неисполнимо. Но у порога власти стоят и безответственные элементы, большевики – в первую голову!
Поднял голову – там, на грот-мачте, полощется флаг командующего, его флаг. Еще несколько мгновений, и он поползет вниз. Навсегда.
– Я не хочу и не могу, – продолжал он вдруг дрогнувшим голосом, – наблюдать за развалом, понимая, что сделать уже ничего не могу. Это бесчестно…
Подошли к трапу, командир откозырял и удалился странной прыгающей походкой, кортик он не придерживал, и тот болтался, будто случайная деталь случайно надетого костюма.
И еще раз посмотрел на флаг: там уже был другой, контр-адмиральский, Лукина… Итак – все кончено. Остается только вниз по трапу, к катеру, исполнить последний ритуал.
Медленно, нарочито сдерживая шаг, спустился. Господи… Сколько же верст успел он намерить по этим полированным доскам? Площадка, черная вода внизу, дым бьет прямо в лицо, глаза слезятся, надобно спешить: они там, на катере, могут увидеть и неправильно понять. В его жизни не было такого мига, чтобы он заплакал или даже слезы показались на глазах. Итак…
Отстегнул саблю, успел увидеть на эфесе вверху маленький белый крестик святого Георгия и надпись, витиевато исполненную штихелем: «За храбрость», поднес клинок к губам: все… Сабля медленно падает в воду, вот она коснулась поверхности, раздвинула ее, фонтан брызг долетел до лица, отблеск, он исчезает, мелькнул – уже в глубине – золотой блик, и все кончено. Нет боле сабли, флота, командующего…
Обратный путь был скорым, у дома Колчак извинился:
– Не приглашаю, господа… Сборы должны быть быстрыми. Вы в Петербург, полковник?
– Боюсь, что нет. Поеду в Новочеркасск. Там родственники, дальние, я, знаете ли, не любитель театра. А в Петрограде, простите, начинается бессмысленный театр революции. Прощайте, ваше превосходительство, Бог даст – и свидимся еще…
Так и расстались. Поднялся в кабинет, на полу валялся Буцефал – игрушечный конь мальчика, Ростислава, сына, которого любил безмерно. Ехать… Какое безысходное слово, разве можно догнать вчерашний день? Но ведь есть и завтрашний: Анна. Анна Тимирева. Вспомнил – Анна Васильевна как-то призналась шутливо: «А вы знаете, как все началось?» – «Нет, расскажите». – «На Финляндском вокзале я провожала мужа, вдруг он трогает меня за руку: «Видишь, офицер шагает?» – Говорю: «Вижу. Кто это?» А шаг уверенный, походка стремительная, и лицо, лицо…» – «Какое же лицо?» – «Вы и сами знаете. Мужественное. Мужское. Это редко теперь бывает: мужское лицо…» Воистину: это будущее, зачем иное?
Приблизился к иконе, Спаситель летел на облаке, и лицо его было бесконечно прекрасным, а в глазах печаль…
– Господи, – сказал, – царство, разделившееся само в себе, – опустеет, и город, разделившийся сам в себе, – падет. Но почему, Господи, ты выбрал Россию…
«А этот полковник непримирим, но ведь крайности – губительны, не надобно крайностей, вот и Христос заповедал нам любовь. Удивительное слово. Для меня оно наполнено другим смыслом. Я оттого и не желаю крайностей».
За спиной голос сына произнес прерывисто – мальчик искал среди незнакомых слов нужное и не находил сразу:
– Я тоже прошу Господа, чтобы Он сохранил нас всех: тебя, маму, меня… И Буцефала.
Бедный ребенок… Вот тронул коня за веревочку и вопросительно посмотрел:
– Мама сказала, что мы уезжаем. Это правда?
Что с ним будет, что… Но ведь невозможно взять его с собой, никак невозможно. Да и Софья разве отдаст? Никогда…
Поднял на руки, прижал к груди, какой он теплый, и как хорошо пахнет его маленькое тельце, чем-то бесконечно далеким, несбывшимся… «Я должен сейчас наговорить ему кучу глупостей. Обмануть. Как это грустно… Но разве есть выход?»
– Нет, нет, мой славный, что ты… Только на время, здесь опасно теперь, ты же видел – какие злые лица стали у матросов, но ведь ты взрослый уже и, конечно же, понимаешь: я должен позаботиться о вас с мамой…
Он лгал и чувствовал, как иссякают силы. Он никогда прежде не говорил неправды, даже в самых крайних обстоятельствах. «Ложь во спасение», – пришло ему в голову, какая благоденственная мысль, утешение для слабых и глупых. «Но ведь я слабый теперь и глупый, чего уж там…»
На пороге появилась статная женщина с преждевременно поблекшим лицом, несколько мгновений она вглядывалась в лицо Колчака, словно ожидала найти ответ на свой горестный, невысказанный вопрос, но адмирал молчал с мертвым лицом, и она сказала:
– Слава, иди погуляй с Настей.
Появилась мармулетка, мальчик накуксился и ушел, стояли молча. Наконец Колчак подвинул стул:
– Сядем и поговорим спокойно.
– Что ж… – Она села, уставившись в одну точку.
«Как быстро она увяла, какое неприятное лицо…» – Он тут же устыдился этих мыслей, надобно было начинать тяжелый разговор, но слов не находилось.
– Зачем вы сказали мальчику? – Он раздражался от неправоты и бессилия и сознавал это.
– Вы полагаете, что ребенком можно играть точно так же, как и моими чувствами?
– Послушай…
– Зачем слова? Саша, я ведь уже все знаю. Ты уезжаешь. К ней. К Анне Васильевне. Любовь сильнее разума – я это поняла давно. Я не знаю, что скажет тебе Тимирев… Он вряд ли будет споспешествовать, вряд ли…
– Я перевел все деньги на твое имя. Послушай, мы взрослые люди и должны все обсудить спокойно. Я обязан обеспечить тебя и мальчика!
– Ты обязан следовать обету, который дал в храме. И Анна – она тоже обязана. Мы все обязаны. Браки заключаются на небесах, они нерасторжимы. Людьми.
– Хорошо. Тогда я говорю тебе: да сохранит Господь, – протянул руку, чтобы перекрестить, она отвела его руку:
– Не лицедействуй, не нужно. По вере теперь должно плакать, Александр Васильевич, слова же мертвы есть, – встала и прошла, будто не прикасаясь ногами к полу, и исчезла.
И здесь тоже все было кончено.
А в Петрограде ничего не изменилось – разве что хуже стало. Мелко, суетливо, бессмысленно; революция, которую все называли «великой» и «демократической», на поверку оказалась большой помойкой – кучи мусора на улицах, полиции нет, митинги с горлопанящими гражданами на каждом углу, и везде одно и то же: «Даешь», «долой», «Советы», «Ленин»… И, видимо, для разнообразия – «мать твою…».