Конь б?лый
Шрифт:
Простились холодно, Керенский смотрел вслед уходящему адмиралу. «Нет, – думал он, – нет. Этот человек ни на что не годен. Плюсквамперфектум [1] . А все же, как ловко я в Александровском…»
И он стал вспоминать вчерашний день, когда явился с очередным визитом в Царское, проверить – как они там, под охраной? Выслушал жалобы на строгость солдат, стрельбу в парке и на то, что у наследника отобрали винтовочку. Чепуха какая… А вот датский фарфор у них – какая изумительная коллекция, как милы эти собачки, обезьянки – прелесть что такое…
1
Давно прошедшее (лат.).
Колчак
Въехали в парк, над деревьями болтался обрывок бело-желто-черного «Собственного» флага. Что тут праздновали, когда… Навстречу отбивала шаг рота, солдаты дружно пели про то, что не следует терять бодрость духа в неравном бою, и еще о том, что гибель отзовется на «поколеньях иных». Романтический бред «Народной воли».
Справа за решеткой, почти у озера, увидел группу людей и мальчика в солдатской форме. Мальчик бегал вперегонки со спаниелем. Невысокого роста полковник в гимнастерке с Георгием заметил Колчака и шагнул навстречу, но тут же унтер-офицер охраны – солдаты выстроились вдоль ограды – выскочил с винтовкой наперевес и яростно щелкнул затвором:
– Отойди, мать твою, стрелять буду!
Колчак стоял недвижимо, привычка к выходкам солдат и матросов образовалась давно, но здесь, в присутствии Государя… Он не был готов к такому. Казалось, у этих людей, стрелков Собственного императорской фамилии полка, должна была оставаться хоть искорка сочувствия и уважения к поверженному суверену… Мерзавцы, рабы падшие, вы никогда не восстанете, нет, потому что кто был ничем – тот и останется ничем во веки веков…
Сделал символический шаг назад – глупо ведь умереть на глазах Семьи столь идиотски. И дурак унтер удовлетворился, повернулся спиной и отошел.
А они так смотрели на него, так смотрели… Они милости ждали и помощи, но – несть помилуяй ю… Несть. Крест впереди. И страдание крестное.
Поехал к Плеханову. Думал: этот – главный в социал-демократии, этот авторитетен, известен, претерпел, опять же, – тридцать семь лет был в изгнании.
Встретились по-доброму, но бессмысленной получилась встреча. Плеханов ничего не знал и посоветовать не смог ровным счетом ничего. Сказал, усмехаясь: «Мы, старики и основатели движения, рассчитывали на то, что естественные стремления народа найдут поддержку у культурных последователей Маркса. Но нет… Выродилось, все выродилось в молодецкую ватагу Ульянова. Эти будут резать…» – «Но – правительство?» – наивно спросил Колчак. – «Оно ничего не умеет и ситуацией не владеет. Оно падет. Вместе с ним падут наивные идеалы. Потому что идеалы, не подкрепленные ничем, – звук пустой». – «Что же делать?» – «Босфор и Дарданеллы – горло России, она веками дышит этими проливами. Отказ от них – гибель. Но чтобы не отказываться – нужна сила, а ее у господ в Мариинском как раз и нет!»
Пустой вышел разговор, и то, что ранее было непонятно, – совсем ушло в туман.
Встретился с атаманом Дутовым – на Невском, на конспиративной квартире. Все это не вызывало доверия – не подпольем встанет Россия, а силой. Ума и оружия. Господа офицеры плели что-то о «чести, Родине и любви», «За веру и верность!» – надрывно произнес Дутов, протягивая Георгиевскую саблю – точно такую же, какая покоилась на дне Черного моря, это было мило, трогательно, вероятно, они надеялись, что его отказ подтвердить отречения послужит основой для консолидации… Но все более и более одолевали его сомнения: раз царь пал и даже добровольно отрекся – значит, промыслительно это, и разве должен смертный человек вмешиваться в Божественное предопределение?
– Я должен подумать, господа, – сказал на прощанье. Но думать было нечего и не о чем. Надобно было уезжать туда, где неразваленный фронт против немцев и сила оружия позволили бы внести свой вклад в общую, без России теперь – победу.
В Гельсингфорс – доживающую последние дни базу русского военного флота (Временное правительство «даровало» Финляндии свободу
Странно: между ними, двумя боевыми офицерами, стояла женщина. Могло ли такое прийти в голову за полярным кругом, когда искал экспедицию Бегичева?
И что сказать? И как сказать? Она должна ехать с ним. Она должна оставить мужа – не ничтожное понятие; здесь церковь, обет, желание, на которое Господь дал свое соизволение, как же отнять, увести? Сказано: «не пожелай жены ближнего своего…» Многие говорят перед смертью – слышал сам: «Я-де прожил жизнь честного человека, не крал, не убивал, жены чужой от мужа не увел…» С недавних пор, когда она вошла в его жизнь навсегда, – он знал это, – хотелось на подобную исповедь ответить так: «Да, все это есть незамутненный билет в Царствие Небесное. Но что мне, рабу Божьему Александру, Царствие это, если не будет рядом ее… И в Царствии, и сегодня, сейчас, и всегда – в жизни сей?» Что мог понять человек, который никогда не любил, но думал всю свою жизнь, что любит, любим? Это же скорбно и страшно, Господи, и Ты, который сказал, что любовь от Тебя, что только она одна останется, когда народы исчезнут и пророчества прекратятся, – Ты теперь простишь нас за единственную в этой жизни любовь.
Она была на веранде – сидела с рукодельем, увидела и медленно встала, точно не верила глазам своим:
– Саша, Господи, Александр Васильевич, я рада… Но проходите же, прошу вас. – Видно было, как хочет она шагнуть навстречу и мучается, не в силах найти достойный повод для этого.
– Здравствуйте, Анна Васильевна. – В его устах имя и отчество звучали слитно, просто именем, любимым именем, с которым не расстаются ни на мгновение. – Я пришел почистить ваши ботинки, – произнес слова, которые всегда произносил при встрече с нею. – Почистить ей ботинки – это же было той самой крайностью любви, физической ее крайностью, на которую никто и никогда не бывал способен, он знал это совершенно точно! Заветная формула, открывающая все двери к ней, и она услышала, рванулась, и слова пропали, лепетала что-то малопонятное, неразборчивое, но разве в этом было дело… Она любила его – это было главное.
– Писем нет, я ничего не знаю (что она хотела знать? – нелепая мысль), почему ты в цивильном? Ты не на флоте более? Это так странно, давай сядем, прошу тебя, ты не давал знать о себе, я не знала, что и думать, ведь безобразие это, матросы с флагами, так страшно за тебя, так страшно… Я так ждала!
Он искал ее губы, и, слава Богу, ложная ее стыдливость исчезла, пропала куда-то, она отвечала словно в забытьи; он подумал: Сергей…
– Я люблю тебя, люблю (бог с ним, с Сергеем, нет его – и так хорошо, так повезло, право слово…).
Она тоже вспомнила, отстранилась:
– Ты все такой же… Такой же неуемный! – Он подумал: разве кому-то надобны уемные и респектабельные в чувствах? Это же ложь. – Сядем, прошу тебя. – Она и в самом деле вспомнила…
Он перешел к делу – тому, ради которого приехал:
– Пароход уходит через три часа, я купил каюту. Ты едешь со мной.
Не сказал – «я прошу тебя». Или: «умоляю». Просто: «ты едешь».
Анна встала – там, на подоконнике, семейная фотография: Сергей Николаевич, она, мальчик. Сын. Подошла, посмотрела долгим взглядом. Как? Отказаться от них навсегда? Это же невозможно! Это никак невозможно, что он такое говорит? Он не подумал, это в его духе: военный натиск, атака, перед которой невозможно устоять. И, уже понимая, что не устоит, спросила слабым голосом: