Конь б?лый
Шрифт:
– А нельзя ли… лимон? – спросил, предвкушая удовольствие.
– Что? – удивился Набоков и презрительно сощурился: закусывать лимоном придумал ненавистный император, Николай II, но сдержал чувства и бросил кратко: «Лемон, плиз». И тут же была поставлена на стол тарелочка с аккуратно нарезанными ломтиками и вилочкой. Это было невероятно, здесь не могли знать о русской дикости. И все же – как мило здесь было, как уютно. Колчака раздражала только английская речь – в соседней ложе колокольчиком заливалась дамочка лет тридцати с порочным лицом и мужчина в черном с окладистой рыжей бородой. Понять быструю речь было трудно, но все же по отдельным словам и репликам Колчак догадался, что обсуждается только что состоявшееся соитие. Это было непривычно, и настроение испортилось.
– Вы, кажется, обиделись? – Набоков поднял бокал
– Вас это удивляет? Шокирует, может быть?
– Нет. Я предчувствую: теперь, когда просто ничтожество заменено еще большим ничтожеством, а грядет нечто и вовсе несообразное и в крови и гноище при этом, – нас от них… будущих, точнее, отделит непроходимый ров.
– Ничтожество – это Государь?
– Оставьте, адмирал. Романовы от и до – прелюбодеи, сластолюбцы, поклонники мамоны, – покосился в сторону любовников, рыкнул непримиримо: «Сорри!» – но там даже головой не повели.
– Керенский – позер, друг юности Ленина, присяжный поверенный, снедаемый непомерными амбициями и невозможностью их реализовать, – он что же – лучше?
– Ах, нет… – всплеснул Набоков ручками. – Тут, знаете ли, – Кант. Когда напряженное ожидание разрешается в ничто – это и есть революция во всех своих видах. Это комично. Это кроваво. И оттого это абсурд. Но ведь именно Романовы подготовили все это!
– Каждый последующий – хуже предыдущего?
– Ес, оф коз… Се ля ви! И как там еще… Мы не переделаем, нет.
– Мы – пустота? Мы – ничтожны? А Петр I?
– Но Второй – сопляк! Третий – дурак! Екатерина – кобыла без удержу и сроку! Павел – маньяк! Александр I с дамами своей собственной семьи спал, курощуп несчастный… А Николай I? Лицедей, жеребец, Скалозуб! Я устал перечислять. А теперь – Керенский? Засулич? Террористка эта? Ульянов грядет? Всем все поровну… Вы знаете, что этот грузчик с набережной, Горький этот написал? В Италии, вдохновленный морем и воздухом? «Когда от многого берут немножко – это не кража, а просто дележка!» Зарезать! Раскромсать! Ваше здоровье, Александр Васильевич! – с прихлебом всосался в бокал, с хрустом заел лимоном, страстно произнес: – По-русски, мать нашу так… – всмотрелся в мертвое, отрешенное лицо собеседника: – Бросьте, адмирал… И вообще: оставайтесь. Какая война, простите, к чертовой матери? Кому это все нужно, надобно то есть? Будем пить коньяк – он здесь 1825 года. Пестеля помянем, Рылеева – поэта Кондратия, коего Кондрашка придавил – палач. И поделом, поделом, потому нечего бунтовать, потом деньги от царя брать, на плече царском рыдать, каяться и всех дружков окаянных предавать в розницу!
– Бог с ними, Набоков. Сейчас Россия гибнет…
– Из-за них и гибнет. Чепуха… Время – лучший лекарь. Обойдется как-нибудь.
Колчак смотрел на истощенное лицо, пустые глаза, и ужас накатывал: «А если все, что говорит Набоков, – правда? Господи… Не может того случиться, не может. Я ведь не один. Мы все живы пока. Мы защитим, спасем Россию…»
Дебольцова и Бабина поезд уносил в Екатеринбург. Мальчиковая это была затея – ехать к черту на рога, донкихотствовать, спасать тех, кого никак спасти нельзя было. Но их вела вдруг вспыхнувшая болезненным пламенем совесть, долг, или – как они сами для себя определяли другим словом – «честь». Емкое слово… Для каждого из них оно было целый мир привычных представлений – непреложных, нерушимых до скончания живота, верой, которой никогда бы они не поступились, в отличие от многих и многих, и верностью – эти понятия были частью девиза ордена Святого Георгия, который Дебольцов в окружающей дикости носить не считал возможным, но всегда полагал самой желанной своей военной наградой. У Бабина не было Георгия, но он думал так же.
Он был конечно же жандарм – эту профессию в дворянстве не жаловали, не любили, фи, жандарму и руку-то стыдно подать, да ведь подавали и улыбались при этом заискивающе, понимая, что люди в голубых мундирах нужны, только вот служат плохо – от доброты неизбывной и милосердия национального. А ведь вешать, вешать надобно…
После военного училища Бабин по совету отца – тот был неглупый и жесткий человек, убежденный, что не Кирсановы или Лембке какие-нибудь Россию обустроят от нигилистов, но твердые, образованные и уверенные в себе служащие дворяне, – подал прошение о направлении в Отдельный корпус жандармов. В уважение к заслугам отца прошение это удовлетворили, и оказался молодой подпоручик в затрапезном еврейском краю, где-то в Могилевской губернии. Служить было нетрудно: революционеры с пейсами, истеричные, со слабыми нервами, как правило, легко прекращали «деятельность» после первого же серьезного внушения или отсидки. Здесь понял Бабин одну странную для человека его круга истину: дело все же было не в евреях как таковых. Эти сапожники, ремесленники, купчишки мелкие, фельдшеры или врачи жили своей натужной и непонятной жизнью в черте оседлости и в общем-то никому не мешали. Но была одна закономерность: стоило местному еврею побывать в городе и прочитать «воззвание» или тем более – встретиться с революционерами живьем – и терял голову такой еврей и полагал себя сразу же и навсегда – самым ущемленным, обиженным, задавленным и растоптанным. Не понимали эти нервные большеглазые юноши, что справедливость – понятие абстрактное…
Правда, бывали и даже нарастали погромы. Евреев не любили конкуренты по торговле, ремеслу, их считали виновными в спаде производства, в присвоении благ и ценностей, принадлежащих коренным; претензии эти не всегда были небезосновательными, но: чтобы убивать, устраивать беспорядки, искать сочувствия у правительства и церкви – этого Бабин не понимал и не принимал. Легенды же о якобы имевших место правительственных распоряжениях о содействии погромам полагал всегда делом революционных партий, для которых чем хуже – тем лучше.
В чинах он повышался в срок, и когда новый начальник дворцовой полиции решил обновить состав служащих, для чего разослал свои предположения по ГЖУ [3] , – был призван в Петербург, к священной особе Государя… Руководил он частью дворцовой агентуры: «на связи» были служащие, лакеи, поставщики – все, кто мог по случаю или прицельно дать информацию о готовящемся или совершенном преступлении, касающемся дворца. Служба нравилась, несла в себе даже некоторую загадочность, и все было бы просто, даже славно – но… Революция. Февральская выбросила его из жизни – «демократы» не нуждались до поры в услугах полицейских «монархистов», Октябрьский же гнусный переворот поставил точку в жизни семейства в целом: отца растерзали, подняли на вилы, имение сожгли, городскую квартиру в Петербурге опасливый владелец просто отобрал – не продлил контракт найма. Бабин съездил – в подлом обличье – на несуществующую могилу отца, обозрел пепелище и сказал себе: «Пока живу – буду рвать их всех зубами». Теперь он вспоминал о еврейских погромах без содрогания…
3
Губернское жандармское управление. – Примеч. авт.
…Дебольцов сидел на уголке вагонной скамейки, вслушиваясь в успокоительно-убаюкивающий перезвон колес и неясный гудеж внутри вагона. Плакали дети, кто-то пел про «Муромскую дорожку», за спиной смачно чавкали и булькали – по запаху явно глушили самогон.
На соседней скамье обреталась грудастая девица в рваном зипуне – это по лету-то, на голове у нее раздражающе багровела косынка.
– Мадемуазель… – подвинулся к ней Дебольцов. – А у вас голова не болит?
– Не-е… – удивилась она, но в глазах вспыхнул интерес: молодой мещанин с офицерскими усами был красив. – А что… – кокетливо заулыбалась, – у вас, поди, и лекарство есть?
– О, сколько угодно! – радостно сообщил Дебольцов. Ему было скучно: Бабин полчаса назад ушел на разведку, за хлебом насущным. – Я стану лечить вас весь оставшийся путь. Вы согласны?
– А вы не любите красный цвет? – Она решила поиграть, не соглашаться сразу, слова Дебольцова она поняла однозначно как вспыхнувшую неугасимым светом любовь, костер, на котором сгорают от страсти. – Вы контра? – пошутила, знала: этого слова сейчас боятся все.
– Да что вы, сударыня, – закричал Дебольцов. – Да я только что из Парижа, от товаристча Карла, он же – Маркс, я партейной куриер, чтобы вы себе это знали, прежде чем мы начнем абсолютно доверять друг другу!