Конь б?лый
Шрифт:
– Неужели это правда, товарищ? – Глаза у нее стали похожи на два голубых блюдца. – Я даже и предположить не могла!
– Конечно, не могли! – резвился Дебольцов. – Не могла, так точнее, потому что мы, партейцы, должны на «ты», это сближает и цементирует наше дело, – плел без удержу, его несло. – Собственно, меня направил на развал, то есть на преодоление, Феликс Эдмундович, я не называю фамилии на конспиративных соображениях, но вы… Да? Улавливаете?
– Я знаю, о ком вы говорите… – Она задыхалась от восторга.
– Так вот, – продолжал Дебольцов – он уже почти верил в то, о чем рассказывал. – Я с радостью покинул мирный, спокойный Берлин…
– Вы сказали – Париж?
– Ну конечно же! Я выехал из Парижа в Берлин курьерским поездом, в
– Нет! – Девица прижала к пухлой груди маленькие ладошки. – Нет, не огорчайте меня!
– Перестаньте! Неужели вы могли подумать, что я соблазнил жену товарища по партии? Ни-ког-да! Просто жена Феликса принесла мне крутые яйца на дорогу… Нет-нет, мы только дружим, только, это такое счастье!
Показался Бабин, он торопливо пробирался среди сплетенных ног и баулов, мешков и корзин.
– Мадемуазель, – улыбнулся девице, – можно вас… – отвел Дебольцова к противоположному выходу. – Беда, полковник. Там мужик воблой торгует, подошел ко мне, спрашивает: «Этот усатый, он ведь офицер?»
– И… что же?
– А то, что вы идите в тот тамбур, а я его к вам подошлю – будто вы желаете воблу – оптом. Когда подойдет… – Бабин, протянул кухонный нож с засаленной деревянной ручкой, – полосните, мешочек – заберите-с, потому – кушать нам надо что-то? А после мы этим ножичком с рыбки пахучей кожу-то и сдерем!
– Бабин, то есть – Рыбин! – заволновался Дебольцов. – Этого не надобно, нет. Глупо. Зачем? Подозрение не есть доказательство. Он – сам по себе, мы – сами по себе. На остановке улизнем, а так риск, черт знает что!
– Полковник… – вкрадчиво начал Бабин. – Извольте вспомнить: я не Рыбин. Хорошо? Далее: то, что вы предлагаете, с точки зрения нашей службы – чистой воды нонсенс. Кто же вражеского агента оставляет в таких обстоятельствах? Здесь, Алексей Александрович, – кто кого, так поставлен вопрос, уж не взыщите.
Дебольцов перестал спорить, сунул нож в рукав и под раздрызганные звуки гармошки зашагал по проходу. Мысли одолевали скверные. Агент ЧК? Допустим. Покушения он не совершит, он – «маршрутный», то есть тот, кто вынюхивает активных беляков, разведгруппы противника, контриков – но явных. «А я? – подумал он. – Усы – ошибка, конечно, надобно было сбрить. А так – костюм, походка косолапая – мужик и мужик. Торговец, мешочник – все. Чего Бабин всполошился?» Но Бабин всполошился правильно: нарочито мужицкая речь агента, острые глаза, опущенные плечи – обмануть не могли. За всем этим маскарадом скрывался чекист-профессионал, из рабочих скорее всего, безжалостный и сильный враг. Кто кого, так это теперь в России…
Вышел в тамбур, закурил, тут же выполз «продавец», в руках он держал холщовый мешок, от которого исходил умопомрачительный запах. Не помнил такого запаха Дебольцов.
– Покажи, – протянул руку, мужичок покопался и положил на ладонь жирного золотистого леща.
– Почем?
– Десятка. Еслив рыжье – две. За бумагу – одну.
– А ты – деловой… – нехорошо усмехнулся Дебольцов, подбадривая себя этой злодейской театральной усмешкой. – Держи… – Удар нанес снизу вверх, нож вошел легко, как в масло, успел подумать: «И когда это Петр Иванович наточить успел…»
– Больно-то как… – заверещал мужик, словно подбитый заяц. Протащил его по тамбуру, открыл двери и сбросил в черноту. Нож в крови – не очистился почему-то, когда выдергивал, липкая, вязкая…
– О-ох… – вырвалось у Дебольцова, бросил нож вслед за убиенным и подобрал вкусный мешок. Ах, какая рыба, какая рыба, с ума сойти… – понюхал, тошнота бросилась к горлу давящим комом, и, словно отталкивая от себя мешок, выбросил и его…
Наркомпрод Войков был женат (или держал в партийных любовницах – черт его знает) на красивой даме предбальзаковского возраста, вальяжной, умеющей одеться и поговорить, накрыть стол с шампанским и принять товарищей по работе. Ужины эти иногда выливались в разгул, но этому никто из местных большевиков особого значения не придавал – время тяжелое, сволочное, пропитанное кровью, враг ликвидируется всеми доступными и недоступными способами – как не забыться под знойное аргентинское танго, как не сбросить жар ненависти к изменникам-меньшевикам и эсерам, как не выбить клин клином: ненависть – любовью, сдержанность и скованность – оргией. Главное, чтобы массы верили в строительство новой светлой жизни, ведь они, массы, и сами готовы выпить и закусить – когда есть что, и гульнуть тоже готовы – верят: новая жизнь есть работа, которую сменяет отдых под общим одеялом, – многие этому радуются, полагая, что запреты при «царизьме» вот-вот сменятся вседозволенностью при родном советском правительстве. Только не догадываются, что дозволено будет не всем…
16 июля, после долгого и, как всегда, обильного пустыми словами заседания Уралсовета, Войкова пригласила товарищей и товарок по общему делу – забыться. Правда, конспирация была серьезной, бывшая «мадам» даже не догадывалась, что супруг и головка партии и власти с судорогой и подозрением ждут из Москвы телеграмму с разрешением уничтожить Романовых. Не так давно Шая Голощекин, военный комиссар Уралсовета, специально ездил в Москву, чтобы убедить ЦК в необходимости ликвидации Семьи и челяди, об этом поговаривали, Петр Лазаревич (муж) признался: «Ленина пришлось упрашивать. Он считал, что всех под одно – слишком. На западе партейцы все мозгляки, все теориями пробавляются, там никто не понимает, что революция требует жертв, как Молох, там будущее (когда все добренькими станут и манную кашу с изюмом будут подавать в кровать) глупо почитают настоящим и – идиоты! – требуют милосердия, сочувствия, верят, одним словом, брехне…» – «А как же будет на самом деле?» – спросила жена – она-то знала, что вкусненько будет только ей и подобным, остальным придется преодолевать отставание «царизьма» от мечты, то есть потно и голодно умирать. «А на самом деле – пока не уничтожим пять шестых народца вонючего, пока не вырастим новых людей – нерассуждающих, преданных, готовых на все ради величия партии, – до тех пор трудно придется…» Войков не сказал, что на самом деле Ленина не только не пришлось убеждать в необходимости казни, но и более того – его пришлось сдерживать. Уперев большие пальцы рук под мышки, Ильич вошел в раж и долго перечислял преступления Романовых: расстрел 9 января, расстрел на Ленских приисках, смерть товарищей в каторге и ссылке, погромы…
– Может, 20 тысяч наших легло в землю, чтобы дать народу счастье! – патетически воскликнул Ленин. – А Романовым… Им нужно всем головы отрубить, чтобы отучить от ненависти к собственном народу и от еврейских погромов! Расстрелять! Всех до одного! И чтобы без свидетелей. Революции и так хватает слюнявых интеллигентиков, пускающих лживые слезы по поводу жестокости революции! Революция была, есть и будет жестокой к бывшей сволочи и изменникам из собственных рядов!
…Телеграммы Голощекин не дождался – тянуло в уютный дом Войковых, где так чудно товарищи исполняют на фортепианах, где есть не только самогон, – фу, как примитивно, хотя и единственное возможно после ликвидации, – а и благородное вино в пыльных бутылках, копченая свинина, консервы из Америки и даже свежая колбаса, вот ведь чудо…
Уже на лестнице услышал нестройное фальшивое пение, – это, как всегда в таких случаях, юная большевичка Марта Асмус учила сборный хор из войковских гостей. На этот раз отвратительно выли любимую песню Владимира Ильича «Замучен тяжелой неволей». Было так гнусно, что даже споткнулся и оторвал подошву сапога – вот ведь безголосые, и по нервам бьют, словно утюгом! «Круминьш! – услышал. – Ты хоть и муж мне, но фальшивишь, как будто чужой, тьфу на тебя!» Шая же, проходя мимо, с улыбкой держал руку у козырька – однажды увидел: так делают Ильич и Свердлов и товарищ Горбунов, и с тех пор тоже приветствовал массы, как истинный вождь пролетариата.