Конь б?лый
Шрифт:
– Ладно, товарищи, встанем у дверей, здесь мы не помешаем, – посерьезнел Голощекин.
Караульный начальник Медведев, не обращая внимания на высокое начальство, осмотрел прихожую, остановил качающуюся лампу. Вошел Юровский:
– Ты, что ли? Давай на улицу, глянь, что и как. И не слышно ли будет.
Парень даже заулыбался – слава богу, миновало, не придется живых в покойников превращать. Ушел, тут же появился перед окном, оно выходило в сад. Оборвал плющ – мешал смотреть – и стал вглядываться: интересно, все же…
Юровский уже приглашал:
– Проходите, граждане Романовы, вот сюда, пожалуйте… – Словечко произнес простецкое, наверное, неуютно стало, сработал под «всех»: среди массы – и Ленин затеряется…
Вот она, комната,
– Стулья… – бросил в пустоту, тут же трое безликих втащили три стула. Царь посадил мальчика рядом с собой, села и Александра. Алексей не выспался, болела нога, сюда донес на руках отец. Он молчал, только в сонных глазах нетерпеливый детский вопрос: «Долго еще?» Все были сонные и ни о чем не догадывались.
Молча вошла команда: венгры-коммунисты и русские – самые надежные. Среди венгров – один еврей, себя Юровский евреем не считал – принял лютеранство. Вслед за наркомвоенделом мог бы повторить: «Я не еврей, я – большевик». Интернационал любит кровь не в жилах, а снаружи. Револьверов, кои каждый сжимал за спиной, – никто не заметил. Настроение было переезжать, а не умирать. Юровский выглянул, сощурился – троица храбрилась, четвертый, Дидковский, стоял в стороне и тщательно нюхал рукав. Закрыл двери, и сразу же зазвучал его равнодушный голос: «Николай Александрович, ваши родственники в Европе стремились вас спасти, но этого им не пришлось, и потому мы теперь сами принуждены вас расстрелять». Логику Юровский никогда не учил… Логика – это метафизика, а значит, чушь. И сразу же громыхнули выстрелы и слились в залпы и снова по одному; женщины кричали так страшно…
Медведев стоял у окошка в ужасе: все было слышно, грохотало на все ближайшие улицы и переулки, надо бы бежать, предупредить – не получалось, ноги одеревенели, потом стали ватными, и слезы полились из глаз, удержать не мог, мыслишка проклятая сверлила, да ведь с какой болью: «Людей убивают, девиц, мальчишку, ах, как зря все это, как зря…»
Завыли романовские собаки, вой был длинный, похоронный – почуяли, твари. Войков прислушивался, веки у него дергались в такт выстрелам, Голощекин держал в руках часы, Белобородов съежился. Дидковский привалился спиной к дверям комнаты, за которой шла бойня, и молчал, уставившись в одну точку.
– Предлагаю всех увезти к реке, в мешки, колосники – и в воду. Скрыты будут навсегда! – с восторгом произнес Войков.
Стрелять перестали, Голощекин закрыл часы. «Все. Убиты. Сжечь их к чертовой матери», – закурил нервно; Белобородов выдернул папироску у Шаи изо рта и, затянувшись пару раз, раздавил каблуком: «Якова назначили? Якову поручили? Вот пусть и ломается. Мы тут не объедки чужие подбираем, мы – контроль революции!»
Отвалились створки дверей, повалил дым, сквозь него, тенями, пробирались один за другим партейцы: русские, местные и иностранные; за ними, на полу видны были бесформенные тела и кровь повсюду…
Войков оглянулся на своих и решительно шагнул к дверям смертной комнаты, на пороге не задержался, сразу пошел к распростертой Александре Федоровне. Кровавых луж было в обилии, кровь на глазах свертывалась, превращаясь в странное подобие говяжьей печени, на одной такой луже наркомпрод поскользнулся и едва не упал. Повернул к Якову белое, словно крахмалом присыпанное лицо, спросил тихо – так, чтобы те, в коридоре, не слышали:
– Столетия пройдут, благодарное человечество нам памятники поставит. Одно: зря ты по форме не огласил. Я, значит, о том, что хочу этот перстень… – наклонился, оборвал с шеи императрицы кольцо на цепочке: золотое, с огромным кроваво-черным рубином, гладко отшлифованным. – Ты, поди, и не знаешь, что это зовется «кабошон»? – Юровский махнул рукой, бери, мол. – Спасибо. Праправнуки глянут – и вспомнят. Тебя, меня, товарища Ленина, – постоял на
– Чушь! – крикнул Войков. – Бога нет! Сказки все это!
– Чего ты орешь? – удивился Юровский. – Нету, есть – тебе-то что? Наше царство отсюда и строится без Бога, запомни, – погасил свет, и вдруг там, в темноте, призрачно возник широкий луг и лес на краю, и две лошади с казаками-конвойцами проскакали, охватывая в кольцо счастливого, смеющегося Николая Александровича и мальчика: так радостно, но уже не от мира сего бежали они навстречу друг другу…
Над травой плыл мокрый туман, звуки колокола, невесть откуда взявшиеся, донеслись издалека, словно сон…
Призрачный дом – бывшая дача управляющего – здесь решили переночевать Дебольцов и Бабин – стоял на отшибе, среди сада, владельцы уехали или их расстреляла новая народная власть, Бог весть.
Дебольцов проснулся первым: стройное пение ввинчивалось в мозг, низкие мужские голоса выводили будто панихиду: «Коль славен наш Господь в Сионе» – и, подчиняясь неведомому зову, полковник встал. «Слышите, ротмистр?» – «Что? – привстал Бабин. – Рассвет? Извините…» Храп стал еще сильнее. «Надо же… – подумал. – Сильный характер, все нипочем» И вдруг обнаружил – безо всякого, впрочем, удивления, что одет не в затрапезный костюмчик, выданный Бабиным еще на подъезде к Петербургу, а в гимнастерке, погонах, аксельбантах – справа, как положено, и даже Георгий – ведь избегал носить при Государе, все же сразу скажут: любимчик. Государя и так обсуждают – мерзко, несправедливо, зачем же добавлять? Между тем пение обнаружилось где-то совсем рядом, близко даже, вышел в сад, цвет листьев и травы был невсамделишный, какой-то чрезмерно зеленый, словно театральная декорация. Хотел вернуться и разбудить Бабина, но здесь увидел сквозь туман стройную человеческую фигуру: некто шел навстречу шагом легким, неторопливым, было такое впечатление, что и земли едва касается. Вот он выплыл из тумана, Господи Сил, да ведь это…
Шагнул навстречу. Царь стоял у куста, который был весь зелен, только одна ветка по-осеннему багровела, оттеняя бледное, белое даже лицо и белую же эмаль креста.
– Ваше величество… – проговорил одними губами. – А как же императрица? Дети?
Царь молчал, взгляд был вроде бы и живой и в то же время так устремлен куда-то в пространство, что поймать его никак нельзя было, и от этого леденела кровь. И вдруг он поднял правую руку, в пальцах зажат листок, сложенный вчетверо, протянул молча. Как не взять? Это нельзя было не взять, хотя уже и понимал Дебольцов, что видит перед собой совсем не живого человека, а только странный и оттого страшный отзвук. А пение было между тем все громче и громче, оно явно доносилось с улочки, на которой стоял дом, Дебольцов сделал несколько шагов, но теперь от Государя, или от того, что было его обликом, явственно донеслись слова: «Отвезут в лес, и положат на траву, и снимут одежду с убиенных, и все, что найдут, – разделят между собой. А тела бросят в дорогу…»
Дебольцов побежал. В спину ему, вдогон – последнее слово, тихо, как шелест травы: «Помни». Оглянулся. Там никого не было, рванул калитку, выскочил и замер в изумлении, чувствуя, как наползает страх: свершилось…
У покосившегося домика стоял, сияя фонарями, грузовик «фиат», за крышей шоферской кабины уже совсем высветлело, и оттого автомобиль смотрелся страшным силуэтом. Подошел на негнущихся ногах, встал на колесо…
Так и есть, ведь ожидал это увидеть: трупы, много, и так хорошо виден мальчик с двумя прострелами на груди, Государь – будто заснул, только кровь у рта и синие губы, черные веки… Остальные – вповалку, окровавленные, но лица мирные, словно познавшие последнюю тайну…