Кончина
Шрифт:
А Сергей уже рванул дверь, шагнул в кабинет.
Будничная картина, входящая в расписание колхозной жизни. Евлампий Никитич навалился грудью на зеленый стол, слушает, навесив лобастую голову. Бухгалтер Слегов рядом на приставленном стуле, на пухлых плечах горделивый поворот седой головы, не подумаешь, что калека, костыли рядом кажутся лишними. Лыкова от бухгалтера отделяет чугунный младенец, поднял вверх палец, словно вещает: внимание, внимание! В великом колхозе решаются сейчас великие дела.
Только на мгновение эта мирная картинка.
А Сергей, постукивая каблуками по паркету, двинулся вдоль красного стола, не спуская сухо поблескивающих глаз с Евлампия Никитича. И тот завороженно глядел на него.
— Встать! — приказал ему Сергей.
В глазах Евлампия Никитича мельтешилась суетливая искорка, лицо каменно.
— Ком-му сказано? Встать!
— Ты с ума сошел! — прохрипел Лыков, поднимаясь за столом.
Встревоженно зазвенели на груди Сергея медали.
— В-вот!!
Через стол, качнувшись вперед всем телом, Сергей влепил пощечину. Вытер руку, сказал:
— Ничем другим… Помни.
Последнее наставление Евлампий Никитич вряд ли слышал, потому, что, сбив в сторону кресло, сидел на полу за столом. Строго и укоризненно взирал на Сергея вождь с портрета.
Не оглянувшись на застывшего бухгалтера, врезая каблуки в паркет, Сергей прошел к двери.
Двери были двойные, обшитые клеенкой, специального устройства, чтоб внешний мир не мешал тому, что творится в глубине кабинета. Леха встретил Сергея подозрительно округлившимися глазами, но не пошевелился.
Он нагнал его на полдороге к Петраковской.
«Газик» промчался мимо, разрывая пыль, прошел юзом, застопорил. Дверка откинулась, кепкой вперед вылез Леха.
Он сделал несколько шагов навстречу, встал, широко расставив ноги. На лице деревянное выражение, глаза тяжелые, нижняя губа отвисла, плечи разведены, бугристую грудь обтягивает рубаха — вот-вот посыплются пуговицы, — руки чуть согнуты в локтях.
— Ну! — произнес он.
Сергей не спеша нагнулся, запустил пальцы за голенище, выудил нож, длинный, широкий, сточенный кусок полотна пилы-лучковки, вместо ручки обмотка изоляционной ленты. Сергей приладил его поудобней в ладони, ответил в тон:
— Ну.
Деревянное лицо пообмякло, в глазах пропала тяжесть, они забегали.
— Брось нож, стерва!
Сергей скривил в улыбке разбитые губы:
— И подставь, баран, голову.
Леха переминался, давя сапогами пыль, бегающие глаза снова и снова возвращались к руке, сжимающей нож.
— Срок получить захотел?..
— Видишь? — Сергей тряхнул медалями и орденами. — Это не за покладистый характер получил. Учти, полено, я фронтовик… Но не убийца, первый нож не подыму, а задевать не советую…
И двинулся на Леху, глаза в глаза. Леха не выдержал, шарахнулся в сторону.
— Сду-у-рел!
— Вот так-то!..
Дома он бросил на шесток нож — старая Груня щепала им лучину…
Чемодан сложен. Терентия Шаблова решил протащить по полям, в последний раз давал советы: там постарайся посеять клевер, там лён, то поле на будущий год пусти под картошку — кустарник становится первым врагом, найди время, подыми на него бригаду; если сможешь, конечно, теперь не жди от петраковцев особого усердия.
Терентий ходил молчаливой тенью, пасмурный, обрюзгший.
Уже вечерело, когда Сергей переступил порог своего петраковского дома. У Груни — гостья. Сначала подумал, что так, божья старушка, какие часто налетают со стороны к богомольной хозяйке. Ан нет, молода, платок-то на плечах старушечий, а ноги крепкие, девичьи, в туфельках. И вдруг прошибло от пят до затылка — она!
Груня скинула фартук, направилась к двери:
— Господи! Господи! Святы твои слова праведны: «Не суди и не судимы будети»… К Валенке Степашихе пойду на час.
Из-под накинутого серого платка — лицо с лепными скулами, со сбежавшим румянцем, обжигающие глаза. Разлепила спекшиеся губы:
— Прощенья не прошу. Не за что!.. — С сипотцой, с вызовом.
Он молчал, стоял у порога, держал в руке кепку, которую не успел повесить на гвоздь.
Она закусила губу, сморщилась и затряслась, затряслась:
— Се-ережа-а! Уво-ози-и! Свихнусь я здесь, коль оставишь!
Платок упал на плечи, волосы растрепаны, лицо перекошено, глаза блестят из глубоких ямин — некрасива. Вот, оказывается, когда нужен.
И шагнул к ней, притянул ее голову. Она прижалась, сотрясаясь всем телом, всхлипывая, как ребенок.
Чувствовал незнакомую теплоту, идущую от нее, слышал запах ее волос, почему-то смолистый. Неуклюже гладил волосы, замирал от новизны ощущений — впервые касался…
Она всхлипывала:
— Как выскочила от них. Гляжу — ты лежишь. Как закричу…
Вернулась Груня, поставила самовар. Сидели под лампой, пили чай, разговаривали уже деловито. В загсе расписаться — больше недели уйдет, и с партучета. Сергея снимут не сразу. Ехать в соседний район?.. Нет уж, ехать так ехать, подальше от постылого места. Под Ленинградом у Сергея служил брат-майор, он хоть тоже в дружбе с дядей Евлампием, но приютить на неделю-другую не откажется. Оттуда и начнем танцевать.
Груня вздыхала:
— Эх-хе-хе! Опять одна. И зачем мне бог смерти не шлет…
— Мы к тебе наезжать будем каждый отпуск, письма писать будем. Мой родной дом теперь здесь. Ты для меня вроде мать вторая.
— Пишите, родненькие, оно веселей, как знаешь, что кто-то о тебе на свете помнит.
Ксюша не осталась на ночь:
— Мать изведется. Я ей все сказать должна. Теперь и она поймет. Развязался узелок, а не думала, что развяжется.
На крыльце она сама обняла Сергея и поцеловала. Смолисто-еловый запах волос…