Кондор улетает
Шрифт:
Она слышала колокольный звон там, где не могло быть колокола. Четыре, пять раз на дню при солнечном свете и во мраке она видела, как за окном качается этот колокол, подвешенный в пустоте, плавающий в воздухе. Не радостный венчальный перебор. Не размеренные тройные удары, призывающие к молитве. Не монотонный погребальный звон. Какой-то особый, собственный ритм, неуверенный, отрывистый, словно иногда язык ударял лишь по одной стороне колокола…
Она обнаружила, что способна видеть людей насквозь — сквозь кожу до костей, Строение их скелетов рисовалось ее глазам четко, как на рентгеновском снимке. Она пересчитывала
И были знаменья. Образ Непорочного Зачатия, Пресвятая Дева в голубом одеянии, босой ступней попирающая змею. Босой ступней, которая зашевелилась, отдернулась. Легкая улыбка вдруг мелькнула на бело-розовом лице. Звездный венец вспыхнул ярче и потускнел. Змея торжественно и сонно подмигнула.
Другие знаменья. Тени. Иногда ей казалось, что это люди, которых она знает, которых знала когда-то давно, но теперь не могла разглядеть их лиц, скрытых мраком… А иногда тени были животными… нет, чем-то вроде животных. Но не по-настоящему. Они были ничем, но они были…
Письмо Роберта: «Ты убила его. Ты допустила, чтобы он умер». Она порвала его на мелкие клочки, бросила в огонь, сожгла и размешала пепел.
Мы все виновны, думала она, все двуногие люди, которые плетутся и гордо выступают по тонкой корочке Земли. Мы не ведали, что мы делаем, не ведали, что есть грех. Все мы. Даже Энтони. Чудесный исчезнувший мальчик. Все раздвоенные снизу существа, нагие, совсем нагие. Что мы делали? Круглый белый череп, прикрытый кожей и волосами, замаскированный. Шар из белой кости, сосуд из кости. Внутри — безымянные ужасы. И прогнать их не в силах ни молитвы, ни ладан. Мысли как черви у могилы.
Она была мертва, она умирала, она была жива. Образы рассеивались, колокола умолкали, мерцающие невидимые свечи снова растворялись в воздухе.
Война кончилась с телеграммой от Роберта из Нью-Йорка. «Мне приехать?» Она сразу же послала в ответ одно слово: «Да». Она будет рада его видеть, потому что не любит его. Вот так. (Жаль, что я не могу упомянуть это в телеграмме, подумала она. Это столько объяснило бы.) Детей у нее больше не будет, а потому он ей не нужен как производитель. Он просто помощник ее отца, старый друг. Он вернется (как старый друг — ее тело больше не испытывало ни малейшего волнения), и она будет очень рада его возвращению. Тихо, спокойно. Как две лошади, устало трусящие рядом, не соприкасаясь.
Да, думала она, да, конечно…
Она любила бога и любила своего сына. И этого довольно. Любовь — это бремя, и она рада избавлению от нее.
Роберт, 1942–1955
Анна не написала ему о смерти Энтони. Письмо было от Старика. Роберт в своем лондонском кабинете тупо глядел на бумагу и думал: как это? Снова и снова: как это? Даже когда он понял, что ему надо справиться с собой,
Письмо Старика было абсолютно ясным, абсолютно исчерпывающим. Почти официальным. Почти деловым. Словно у него была стереотипная форма, как сообщать человеку, что его сын умер.
Как это? Роберт заметил, что разглядывает через окно, на котором не было занавесок, оставленный бомбами хаос. Их здание, здание, где разместились американские штабные управления, было цело и невредимо. Но за небольшим сквером (оставшимся без единого дерева) тянулись кварталы развалин — кучи кирпича, обуглившиеся балки и остатки стен, которые понемногу рушились от смены зимних морозов и оттепелей. Рыжий разбитной малый из управления военной полиции на верхнем этаже сказал как-то: «Остается надеяться, что жары не будет. Там же настоящее кладбище, только копни».
Как и Германия. Он провел в Германии почти полтора месяца, так и не поняв, зачем он, флотский интендант в чине капитана третьего ранга, оказался тут, где воюет армия. Он жил то там, то сям в безымянных городках и деревнях, существовавших в двух измерениях — ни единого здания с четырьмя углами, а только одинокие стены кое-где, спички, втыкающиеся в небо, которое воняло мертвечиной. И через все это вились и петляли ленты белого пластыря. Так саперы отмечали участки, еще не очищенные от мин. И ты шел, куда тебя вела лента, словно отыскивая приз на детском празднике.
Он смотрел, как из этих развалин, отодвигая обломки, вылезали люди. Христы, восстающие из гробниц. Нелепо округленные глаза. Испуганные, заискивающие. Хайль, завоеватели, нет ли у вас чего-нибудь поесть? «Мать твою, тут даже на баб смотреть не хочется!» — услышал он возглас какого-то сержанта.
А чего и ждать от трупа, думал он. Они же только сейчас восстали из мертвых. День воскресения мертвых, не одетый господней славой. Только вонь, вездесущая липкая вонь.
Он сидел за своим столом и перечитывал письмо Старика — снова и снова. Энтони. Высокий худой мальчик. Его сын.
Кто-то спросил:
— Можно отсылать, сэр?
— Да, — сказал он.
Как мог мальчик утонуть? Это же невозможно. Энтони чуть ли не младенцем уже плескался в мелкой теплой воде залива. Малыш превратился в долговязого гибкого мальчишку, поднимающие фонтаны брызг ручонки теперь загребали воду уверенно и спокойно… Роберт часами наблюдал за ним, наблюдал, как во время игры в саду он кружил и кружил за лентой между цветами. Иди за лентой, и получишь приз… Такие же ленты вились по руинам. Иди за лентой, доживешь до завтра… Играющий Энтони. Энтони, бегущий по зеленой траве среди пламенеющих алых роз. Энтони, со смехом бегущий за белой лентой, сматывая ее.
Сбоку на столе лежала его каска. Роберт взял ее, замахнулся, как топором, и начал бить стекла в окне. Покончив с ними, он методично искрошил деревянные рамы. Когда он завершил свой труд, ему открылся еще более широкий вид на кладбищенские развалины внизу. Он бросил в них каской.
Порезы от стекла зажили. Врачи щедро снабжали его секоналом и декседрином. Он обнаружил, что, приняв обе таблетки и как следует запив их виски, еще можно жить. Он написал одно письмо Анне. А потом писал только Старику.