Конец черного темника
Шрифт:
Стремянный [59] дядька Монасея, державший в поводу каракового, с рыжими подпалинами в паху и на груди, рослого жеребца, кашлянул в кулак, стремясь вывести из задумчивости рязанского князя, но Олег Иванович даже не повёл бровью.
Зачаровывала необъятная речная разлившаяся ширь, на которой сейчас велась трудная очистительная работа. И как при виде этого полнится душа надеждой и радостью, как она взмётывается ввысь, в уже начинающее голубеть весеннее небо!
59
Стремянный — слуга-конюх.
После Мамаева осеннего нашествия в отместку за побитие его одноглазого Бегича московским князем
А теперь вот подобная участь постигла и новую столицу. Когда выбрались из болот, увидел князь свой поруганный Переяславль, лежащий в пепле, в чёрных чадных головешках, на глаза навернулись слёзы. Но наутро, надев траур по убиенным своим людям-рязанцам, принялся, как всегда, хлопотать и действовать.
Олегов двор с каменными теремами, ещё построенными Олегом Святославовичем неподалёку от озера Быстрого, Мамай не тронул, видно, сам останавливался в нём. Так оно и оказалось: всё внутри теремов было побито, занавожено, опоганено.
«Чада мои, рязаны многострадальные. Да доколь терпеть-то нам? Вон уж снова поговаривают: собирает проклятый сарайский змей свою темень на Москву, а минует ли нас?.. Опять пожжёт всё, пограбит... А жалко-то как! Вон снова торги развернулись на берегу Лыбеди, уже дома взрастать начали, и не какие-нибудь курные избы, а с трубами и с слюдяными окнами, выползли за границу, окаймлённую реками Лыбедью и Трубежом, отчего и получила эта народившаяся слобода прозвище — Выползово. А взять, к примеру, Верхний Посад. Сами посадские затеяли каменную церковь строить. Осталось крышу подвести да купола поставить. Нет, браты мои, поплачем, похлюпаем носами да и засучим рукава... Так повелось и до Батыева нашествия, когда на рязанское княжество погромом шли свои же, русские: за двадцать семь лет до Бату-хана владимиро-суздальский князь Всеволод посылал с полками взять полон своего меченошу Кузьму Ратишича, а Москва сколько лет зарилась на Коломну да Лопасню — в конце концов заграбастала! — и тоже ничего — топоры в руки, и начинали другие возводить форпосты. В Рязани браты мои, грибы с глазами... А теперь вот в двадцати километрах от Переяславля «врата» в мещёрские леса и болота каменные класть будем, монастырскую крепость Солотчу на берегу реки Старицы. На Москве говорят: «Куды им, косопузым, до каменных стен, хоть деревянными бы пока ограждались...» К зиме ближе пришли двое с Московской земли с топорами, говорят: «Пришли пособить. Конечно, не за Божье спасибо». Понятное дело. Только я их спрашиваю: «А пошто с топорами?» «Как так?! — растерялись. — Тын али что городить будем. Дома рубить из сосны...» «А если из камня, — подзадориваю московитов, — да так, чтоб на века?.. Сможете по камню-то работать?» «Отчего же, объясняют, — можно и по камню...» «Мы люди бывалые», — отвечает тот, кто постепеннее, чернявый, на глаз смекалистый, рослый. А вижу, не ожидал от меня такого вопроса. Нарочно к каменной кладке приставил... Пусть потом говорят: «Олег Иванович не лыком шит да верёвкой свой корзно [60] подпоясывать не будет...» Пока казна дно не показала, от отца, дедов и прадедов завещана. У нас ведь тоже свои Калиты имелись... У нас она в надёжном месте припрятана и по пустякам не тратится...»
60
Корзно — богатая верхняя одежда.
Дядька Монасея так близко подвёл жеребца, что пришпиленный к седлу алый княжеский плащ, встрепенувшись под шаловливым ветром, концом провёл по лицу Олега Ивановича. Тот отвёл взгляд от спешащих к Итилю льдин.
— Что, дядька Монасея, скажешь?
— Не простудились бы, княже, ветер-то тёпл, да щекотлив.
— Ничего, — а мурмолку [61] надел: Монасея просиял — послушался...
Князь повернулся, пошёл широким скорым шагом к людям, сидевшим на кирпичных развалинах бывшего Успенского собора, разбитого тяжёлыми осадными орудиями Батыя, и стучавшим по длинным зубилам большими молотками. Мастера откалывали от стен большие куски и переносили на носилках к самому берегу Оки: зимой возили их на санях к Старице, теперь, когда сойдёт с Оки лёд, будут грузить на лодки.
61
Мурмолка — шапка, больше похожая на колпак.
— Что, Игнатий, бруски-то эти, пожалуй, покрепче московского белого камня? А?
— Покрепче, княже, — искренне сказал мастер, чернявый, широкоплечий, узкий в талии, не кто иной, как дружинник великого московского князя Дмитрия Ивановича. — Да вот посмотри, Олег Иванович, что Карп с Василием Жилой откололи, — и подал рязанскому князю искусно вылепленный из белой глины карниз. — Тут про какого-то Якова написано.
Олег Иванович взял карниз, повертел в руках и прочитал: «Яков творил».
— А ты что, грамоте разумеешь? — спросил князь Игнатия.
— Немного. Ещё в малолетстве церковному старосте прислуживал, он меня и обучил, — нашёлся Стырь, — А кто этот Яков, княже?
Олег Иванович взглянул в лицо Игнатия, и ему вдруг показалось, что он видел ранее, ещё до встречи зимой, это лицо, глаза, губы, твёрдые в доброй усмешке. И плечи и рост... Вот рост, хоть прямо к себе в дружину бери, и не молоток с зубилом ему бы в руки, а сулицу с мечом...
«Ну ладно, как-нибудь вспомню, где ранее видел», — про себя сказал и начал рассказывать:
— Согласен был бы я, браты мои, во времена своего великого предка Олега Святославовича, достойного сына Руси, который Рязань зачал, едучи ратью в Хазарию, простым мастеровым служить, чтоб хоть краем глаза взглянуть на красавицу столицу княжества нашего. Подивился бы лёгким купеческим стругам под белыми парусами, что плыли сюда из Византии, Хорезма, Багдада. Какие торги шли на правом берегу Оки! И разве сравнишь с нынешними в Переяславле, где купишь лишь глиняные горшки да железные ножи или топоры. А если бы в стругах купеческих самому оказаться, то, подплывая к Рязани, увидел бы сразу детинец на высоком холме, в стенах которого могли разместиться с полдюжины таких городов, как нынешняя Москва. И слепило бы глаза позолотой сияние куполов Успенского, Спасского и Борисо-Глебского соборов, а кровли их медные, красивого зелёного цвета, а по сводам свинцовые; снаружи все затёрты тонким слоем извёстки желтовато-розового цвета, на которой были расписаны белой краской швы. И два собора, Успенский и Борисо-Глебский, украшенные к тому же колоннами и дверьми железными с золотой наводкой по чёрному лаку, были построены зодчим Яковом.
Глядя на восторженное лицо Олега Ивановича, Игнатий подумал: «Да, такого человека нельзя не уважать за его преданность своей земле, отчему дому... И прав Дмитрий Иванович, когда однажды сказал при разговоре с Боброком: «Олег Иванович, конечно, не тверской Михаил Александрович, который спит и видит себя великим князем московским, призывая на меня то Орду, то литовцев, а рязанец никогда не домогался чужого, но и своего никому и ни за что не хотел уступать: моё, а не наше, своя земля, а не вся Русь. Вот как он думает. И этим опасен, ибо, чтобы это своё было всегда при нём, чёрту душу продаст... Смотри, как любят его рязанцы, они за него хоть в огонь, хоть в воду». И вправду: поглядеть вон на стремянного — старик, а сколько в глазах уважения, любви и преданности...»
Олег Иванович обошёл кирпичные бруски, а сегодня их было насечено и напилено достаточно, приказал мастеровых угостить вином, снял с седла плащ, сел на каракового и, сделав жест рукой, чтобы за ним не следовал никто, пришпорил коня. Рослый жеребец наддал так, что ветром чуть не содрало алый плащ князя.
Разговор с мастеровым о былом величии Рязани взволновал князя, будоражил весенний запах оттаивающей земли. Из-под копыт коня с чавканьем летели комья. Олег Иванович остановил лошадь лишь тогда, когда кончилась грязь и с высокого бугра правого берега Оки стала видна накатанная санями, взопревшая дорога, уходящая в сосновый бор к реке Старице, на берегу которой по его велению через несколько лет будет заложена настоящая каменная крепость. Его, Олега Ивановича, крепость, под названием Солотчинский монастырь, который один, считай, уцелеет из каменных рязанских построек четырнадцатого века и донесёт через века до потомков имя своего создателя.