Конец Петербурга(Борьба миров)
Шрифт:
— Ну, мне недосуг. Прощайте, старички!
Торговец хлестнул лошадь и покатил дальше.
Постояли старички, еще больше как будто согнулись, потом повернулись и побрели через поле, задумчиво бормоча:
— Пришла пора Божья!
И шелест их шагов по высохшей траве словно подшептывал им:
— Пришла, пришла!
Я почувствовал, что по горло сыт удовольствием, испытанным от прогулки, и отправился назад. Минуты через две я оглянулся и проводил глазами стариков; и еще печальнее показались мне на сером фоне поля эти две серые же фигуры, медленно плетущиеся, понурив головы.
Проблуждав
Проходя по Болотной через лесок, я увидел шедшую мне навстречу старушку в старомодном салопе и с большим ковровым ридикюлем в руках; она, очевидно, несла с собой и на себе все свое достояние. Далекие воспоминания юности, своеобразная тоска по родине охватили меня. Сколько раз в детстве я видал таких старушек и в таких салопах, и с такими же вуалями на лице, и всегда они казались мне не чем иным, как только старушками; а теперь мне показалось, что передо мною — реликвия прошлого, памятник одной из стадий моего развития. И сделалось мне так грустно, так грустно, как будто в образе этой старушки я увидел самого себя.
Где вы, золотые сны моей юности, где обольстительные мечты и широкие планы первокурсника-студента? Минуло только пятнадцать лет, а мне кажется, будто пятнадцать веков стоят между нами. Боже мой, Боже мой, где та наивная вера сердца во всемогущество правды, в непреоборимую силу хороших слов и теорий? Все прошло, все разлетелось, как дым, оставив горький осадок разочарования и тихой грусти. Да и могу ли я теперь, через 15 лет, оставив в стороне личные симпатии и антипатии, категорически считать что-либо хорошим или дурным? Где я найду для этого основания, достаточно веские для всех? Наконец, и с моей нынешней точки зрения… Ах, хорошие люди — не так хороши, а дурные — не так дурны, как казалось в 20 лет! Мы узнали закон светотени, рельефы сгладились, Карлы Мооры оказались Рошфорами или лордами Розберри, Францы Мооры превратились в дисконтеров. а Амалии… э, лучше не будем говорить об Амалиях.
От горя я залег спать в 8 часов вечера и спал не так, чтобы очень плохо.
XVII
Следующий день был день сюрпризов и притом сюрпризов неприятных: впрочем, сюрпризами их назвать нельзя, ибо все легко было предвидеть.
Прежде всего, я никак не мог дождаться конки, пока не вспомнил вчерашнего разговора с кондуктором и не сообразил, что я не дождусь здесь конки уже никогда. Тогда я отправился к часовне, питая смутную надежду, что найду там извозчика. Их, однако, тоже не было, что являлось вполне логичным фактом.
Приходилось идти пешком; это не очень затруднило бы меня, если не было со мною довольно увесистого чемоданчика. К моей радости, с Большой Спасской показалась тележка, в которой сидели мужик и баба с ребенком на руках; в тележке была разная кладь: узлы с платьем, подушки, самовар, даже ухваты. Баба все всхлипывала и утирала рукавом слезы.
— Не подвезете ли меня?
— А вам куда? — спросил мужик.
— На Николаевский вокзал.
— Можно, мы сами туда едем.
— А что возьмете?
— Да рублик положьте уж: лошадке-то трудно будет.
— Ну, ладно.
Я сел рядом с бабой, чемодан положил на колени (больше некуда было деть), и мы потряслись вниз по Малой Спасской.
Доехав до институтского парка, мужик обратился ко мне:
— Что, барин, уезжаете отсюда?
— Конечно; ведь несладко будет, если прихлопнет сверху, как таракана.
— Вон и мы собрались. Горько было добро свое бросать, ну, да жизнь дороже. А есть, которые не хотят ехать.
— Неужто? Почему же?
— А не верят; необразованность, да и на милость Божию уповают; а которые так говорят: коли быть светопреставлению, так и в Москве пристигнет.
— Ну, напрасно: во-первых, это и не преставление, а просто комета; притом ученые говорят, что только у нас да в Финляндии нельзя оставаться; а за Москвой, пожалуй, все обойдется благополучно.
— Вот и я так говорю; ученые люди, астрономы, они знают, над тем поставлены; предскажут затмение Солнца или Луны, ну и в ту самую минуту, как сказано. Вон и ей говорю.
Он кивнул на бабу.
— Коли б спастись никак нельзя было, так начальство и не приказывало бы уезжать. А то, вишь ты, даром еще повезут.
— Ну, а она что?
— А она все ревет.
И он с сердцем хлестнул лошадь. Баба еще пуще заревела и обратилась ко мне, перемешивая слова с рыданиями:
— А каково расставаться-то! Сродственничков всех бросили, могилки родные! А что добра-то, добра: изба, коровушки! Все ведь потом-кровью нажито.
Мужик живо обернулся:
— Ну, вот и все так пишшыт. Дура! Мне-то что ж, легче, думаешь? Да ведь коли живы, здоровы будем, так и еще наживем. А коли от тебя только мокро останется, тут уж никакого средствия. Жизнь-то, она дороже избы!
Он помолчал с минуту.
— Насчет могилок, это она совсем пустое говорит. А что касательно сродственников, так кто им не велит? Сказано, даром повезут: удирай только. Э-эх, дубье!
Мужик энергично плюнул и опять хлестнул лошадь, которая, заинтересовавшись нашим разговором, стала уж идти шагом. Через несколько минут мужик опять обернулся ко мне:
— Ну, положим, так: летит она на нас. А только вот чего я в толк не возьму, какая она, эта комета? Камень, что ли?
— Надо полагать, — отвечал я, — что эта комета вроде киселя. Обыкновенно кометы состоят из газа, вот как пар, что ли. А эта мошенница гораздо поплотнее.
— Чего ж ее бояться, коли она — кисель?
— А как вы думаете, если такой кусок киселя, величиной, примерно, с губернию, шлепнется оземь, может ли что остаться в целости? Даже воздух, на что уж легкая вещь, а сильный ветер крыши ломает, деревья с корнем рвет, а комета гораздо гуще да и летит в десять раз быстрее самого сильного ветра.
Даже баба, притихшая было, поняла, кажется, мое объяснение, ибо вдруг как заголосит опять. Мужик только угрюмо понурился.
Тут мы выехали на Большой Сампсониевсий проспект. Здесь было оживление: ехали, шли, бежали и все по направлению к городу. Чем ближе к городу, тем гуще становился поток людей, а на Александровском мосту ехать пришлось совсем шагом, то и дело останавливаясь.