Конец Петербурга(Борьба миров)
Шрифт:
Но паровоз не дал мне долго раздумывать на эту тему: произошло нечто непредвиденное, невообразимое.
Паровоз на моих глазах вдруг вспухает и его разворачивает пополам; его труба отделяется и, пролетев несколько десятков шагов, падает в кучу народа передо мною. Слышен громовой, точно пушечный выстрел, и мгновенно локомотив и все кругом него окутывается облаком пара. В первую секунду я даже не понял, в чем дело, но раздавшийся вопль искалеченных уяснил мне смысл происшедшего.
В паническом страхе, не сообразив даже, что все уже кончено, я лечу прочь от этого места, боясь даже оглянуться, лечу стремглав, расталкивая локтями толпу,
В это время из-под крыши ближайшего товарного пакгауза вырвался столб огня и дыма; затем из другого, третьего и пошла писать; деревянные, хорошо высушенные, они запылали сразу. Очевидно, нашлись и добровольцы-поджигатели, которым захотелось перед неизбежным концом потешить себя эффектным зрелищем.
Я тороплю Нину уйти. Мы кой-как выбираемся из вокзала и видим, что Знаменская площадь полна, как и раньше, народом. Втихомолку, ничего никому не говоря, мы поворачиваем налево и идем к Варшавскому вокзалу.
Там, однако, то же самое: такое же скопление народа, поездов с юга нет, и, судя по настроению толпы, в ближайшем будущем нужно ожидать такого же погрома, как и на Николаевском вокзале.
Но мы уже хладнокровно относимся к этому; реакция после испытанного нервного потрясения в связи с бессонной ночью и страшной усталостью ног и всего организма заставляют думать только об одном: «Где бы прилечь поскорее?»
Вблизи вокзала мы находим грязную гостиницу, брошенную всеми, входим в один из номеров, видим две кровати и, не раздумывая об отсутствии постельного белья, даже не заперев дверей, бросаемся, как есть, в одежде на матрацы и засыпаем мертвым сном людей, около 30 часов пробывших на ногах, почти не присев.
Вот когда я понял, что значит суточное дежурство стрелочника!
XIX
Проспали мы, должно быть, часов 16 или 17, ибо, когда я проснулся, то на моих часах было уже 10 часов, очевидно, утра; разбудило меня ощущение сильнейшего голода, терзавшего, как выражаются поэты, мои внутренности. Просыпаюсь и не могу понять, где это я; помню, что я только что ел хорошие щи, но все не мог наесться, рассердился и проснулся.
В состоянии неведения я пробыл, впрочем, недолго, всего несколько секунд, пока не увидел Нину на другой кровати. Тогда я все припомнил, немножко закручинился и в таком настроении посидел некоторое время. Затем, найдя, что я уже достаточно погоревал, встал и начал искать, где бы умыться. В номере воды не оказалось. Я отправился в кухню к водопроводному крану. Нашел я и кухню, нашел и кран, но воды и там не оказалось; я сначала очень рассердился на водопроводную комиссию, но потом сообразил, что воды в кране уже никогда не будет.
Тогда я пошел бродить по номерам и в одном из них нашел умывальник, полный воды. Теперь не хватало только полотенца, но и его я отыскал в комоде в конурке, служившей, очевидно, пристанищем прислуги.
Основательно умывшись, я пошел будить Нину. Она сначала все отмахивалась, но наконец пришла в чувство, вскочила и немедленно задала мне вопрос:
— Ну, что ж теперь делать?
Я многозначительно высморкался и после некоторого раздумья сообщил ей, что остается одно: умыться. Это мало утешило Нину, но она признала полную основательность моего вывода. Сопутствуемая мною и моими указаниями, она привела в порядок свою физиономию и волосы, а затем, потребовав моего удаления, и платье.
Затем я так же, как и третьего дня, отправился на рекогносцировку. Нашлась и здесь колбасная, а в ней целый, даже непочатый окорок вареной ветчины; было там и еще кой-что, но мне показалось, что довольно и окорока. Но дороге я забрел и в булочную и нашел там много хлеба, очень, правда, черствого; но, понятно, я отнесся к этому явлению самым равнодушным образом.
Нагрузившись провиантом, я возвратился к Нине. Нашли мы и самовары (чуть не десяток), уголь, и чай, и сахар, поставили самовар и стали распивать чай, поглощая ветчину целыми ломтями. Очень вкусным показалось нам такое препровождение времени.
Но есть предел всему, даже аппетиту людей, не евших более суток. Мы набили свои желудки до пределов невозможного и сочли долгом отдохнуть. Возлегши на кровати в лучшем из номеров, мы стали заниматься приятными разговорами.
Теперь даже грозное будущее показалось нам в более розовом свете. Мы высказали твердую уверенность, что должны быть еще поезда, что нас так не оставят и, набираясь понемногу светлых надежд, решили, что, вероятно, поезд уже тут. Надо было сходить, посмотреть! Сейчас же мы снялись со своих удобных мест и отправились в путь.
Но увы! На Варшавском вокзале погром уже кончился, и народ расходился после представления. О поездах не было, конечно, ни слуху, ни духу. Мы отправились на Николаевский вокзал.
На Знаменской площади босой субъект с всклокоченными волосами и открытой грудью взлез на телегу и зычным трагическим голосом проповедовал собравшемуся вокруг него народу. Мы из любопытства подошли послушать.
— Летит ангел Господень с огненным мечом, летит и как ударит! Как полыснет, так и расступится земля, и полетим мы в геенну огненную. Ух! Вот он, Страшный суд-то! И станут нас пытать-спрашивать: что вы делали, зачем грешили, псы смердящие? Ох, жарко будет там! Покайтеся, православные! Ниц, падите ниц, и отверзите сердца своя! Пред Господом надо предстать с покаянием. Все он, Милостивец, знает, что и мы забыли. Ты, небось, забыла! — бросил вдруг проповедник бабе, внимавшей ему с дрожью.
Та вдруг как завопит:
— Ой, жжет мою душеньку, жжет, вот так и пылаить! Окаянная моя голова: сгубила я робеночка. Своим рукам задушила, в речку бросила…
— У, лютая грешница! — гремел проповедник. — Не будет тебе прощения!..
— Ой, не будет, не будет! Так у него, родненького моего, глазки и закатилися, давнула я, а они и закатилися…
Глядя на нее, и другие бабы стали голосить. Дальше уж мы не могли выдержать и поскорее ушли, чтобы не слышать этих визгливых воплей отчаяния, этих выкликаний, режущих душу и бьющих по нервам стопудовым молотом.
На Николаевском вокзале была мерзость запустения. Народ уже разошелся, и только несколько десятков еще уповающих устроились в комнатах без окон и дверей, время от времени выбегая на платформу при всяком подозрительном шуме и устремляя взоры в сторону Американского моста.
Пакгаузы уже догорели, сгорел и поезд, с которым добровольцы-машинисты устроили такую неблаговидную историю. Горела Боткинская барачная больница и колония Сан-Галли, и начинали загораться извозчичьи дворы на Предтеченской улице. Гарью пахло невыносимо.