Конец ученичества
Шрифт:
Выжатое на поверхность сна прошлое оказывается будущим, уже совершающимся в «абсолютном настоящем» времени сна, – об этом довольно писалось и говорилось. Но время – не все. «Что» сна, его тема, – вот что определяет пространство твоего движения и думанья: во сне нет жизни, отличной от жизни. В этом, третьем сне тема Знания появляется в виде одной из своих вариаций: игра с судьбой – так назову я ее здесь. Игра с судьбой становится возможной только тогда, когда ты уже понял, что любишь свою судьбу,
Так или иначе, но этому сну предшествовало решение не брать с собой Элизабет (женщину, в которую я тогда был влюблен) в 1991 год, чему нисколько не противоречило то, что я взял ее с собой в замок Лидз (норманской стройки конца XII века), ибо решение относилось к месту, а не времени. Идея моего юного друга Андрея Белла о том, что Судьба дает то, что ты у нее просишь, но – с прикупом, здесь полностью оправдалась. И не надо, как это сделал нынешний Великий Поэт, называть это «игрой без правил». Без его правил, скажем так, но у поэтов свои правила.
Еще этому сну предшествовало решение моего учителя Ллойда не возвращаться на свою родину в Уэльс и даже вовсе продать свой дом там, в Абегевени. Иными словами, он решил не брать меня с собой в свой 1991 год. Когда я заметил, что не поздно ли менять правила жизни, когда нам обоим за шестьдесят, он ответил старой викингской поговоркой -«никогда не поздно быть сожженным заживо в своем собственном доме». На что я процитировал из Эндрю Андерхилла: «Каждый попадается в ловушку по своему размеру, но если ты случайно попал в капкан для слонов, то не думай, что ты на свободе». Это стиль наших трансатлантических разговоров. Был ли я действительно его учеником? Или просто научился поддерживать беседу с ним, только чтобы сохранить status quo моего запоздалого ученичества? Подлаживаться – очень важная черта моего характера, нередко оборачивающаяся грубостью или даже истерикой.
Во сне я находился в огромном холле, занимающем весь низ многоэтажного здания конструктивистской стройки начала тридцатых. Из холла шло множество различных лифтов и лестниц, и в теплом воздухе стояло жужжание от невидимой мне электрической аппаратуры. Мне было хорошо и спокойно и не хотелось наружу. Но хотелось есть, и я вспомнил, что пригласил сегодня на ужин одного дальнего знакомого, но что ужин надо еще приготовить, чем я и собирался вскоре заняться. Приход этого знакомого был связан с одним очень важным обстоятельством – я хотел стать его учеником, благодаря чему мое положение в этом здании должно было значительно улучшиться.
Я пожимал плечами, видя других моих знакомых, снующих взад-вперед по центральной площадке холла, давая им понять, что не сейчас, что очень занят и не хочу отвлекаться случайными разговорами. Вместе с тем я помнил, что с одним из них – его я еще здесь не видел – мне придется встретиться рано или поздно, но определенно до планируемого ужина. Он должен был меня обследовать и вынести заключение о моей умственной и физической полноценности и потом довести это заключение до сведения моего будущего учителя. Я очень хотел избежать встречи с ним, но мне было стыдно этого, и я старательно делал вид, что сам его разыскиваю. Но он нашел меня и стал уговаривать забежать к нему в кабинет на одном из средних этажей, давая мне понять, что обследование – чистая формальность. Ну, просто поболтаем десять минут о прошлом, и все тут, и что мне решительно нечего опасаться. Но я все равно боялся, чувствуя, что жить просто – не удастся. А хочу ли я жить просто?
Когда мы, наконец, оказались вдвоем в маленьком кабинете, освещенном только лампой на письменном столе, то я ощутил крайнюю неловкость. Было ясно, что Даниилу Абрамовичу (так звали психотерапевта) совершенно нечего сказать. Хотя порядок обследования предполагал, что это он должен для начала задать мне какой-нибудь вопрос, пусть совсем незначащий, я почувствовал, что обязан, ну просто из вежливости, что ли, начать наш разговор. Но начал все-таки он.
Он: И давно у вас такие состояния?
Я: Всю жизнь. Точнее, с тех пор, как себя помню, так лет с шести-семи.
Он: Вы боялись свою мать?
Я: Не особенно.
Он: Но вы ненавидели своего отца?
Я: О Господи, никогда!
Он: Вы сейчас употребили слово «Господи» чисто метафорически, не правда ли (он крестился в православие лет двадцать назад)?
Я: Да, разумеется.
Он: Сколько вам было лет, когда вы в последний раз определенно испытывали желание иметь половые сношения с вашей матерью?
Я: О Господи, никогда не испытывал такого желания.
Я стал опасаться, что веду себя невежливо и что это может неблагоприятно сказаться на исходе вечерней встречи с мистером Эндерби. Мне хотелось подлаживаться.
Он: Отдаете ли вы себе отчет в том, что благоприятный исход вашей встречи с господином Эндерби может отрицательно отразиться на ваших отношениях с вашей матерью?
Я: Но ведь моя мать уже четыре года как умерла.
Это опять звучало невежливо, и, чтобы как-то вывернуться, я ни к селу ни к городу добавил, что мать была о нем очень высокого мнения (врал, конечно, она его в глаза не видела!).
Он: Вы уверены, что ваша мать умерла?
Ну, врать так врать, и я сказал, что – нет. Я с трудом различал его лицо из-за резкого света настольной лампы, бившего мне в глаза. Он долго вертел в руках карандаш, а я думал, не сварить ли на ужин пшенную кашу с жареным луком. Уж очень хотелось есть.
Он: Ваша мать… (Когда он, наконец, отъебется от меня с моей матерью, этот психотерапевтический недоебыш! Но тут я твердо решил быть вежливым.)…ваша мать – это ваши старые друзья, это дорогие могилы в Москве, это все мы. Вы – на чужой почве, и мы здесь охраняем вас нашими мыслями и молитвами.
Он, по-видимому, считал, что я готовлюсь перейти под чужую опеку, и был прав, в известной степени.
Он: …Но вы, вследствие еще не вполне мною установленной травмы в раннем младенчестве, избрали для себя путь отчуждения, да?