Константин Павлович
Шрифт:
Летом 1822 года Лукасинского и нескольких его товарищей арестовали, спустя еще два года над головой майора и двух его единомышленников сломали сабли. Осужденных одели в тюремные халаты, обрили, заковали в кандалы и отвезли в крепость Замостье.
И все же в 1825 году Константин спас Лукасинского вторично, на этот раз уже не от тюрьмы, а от смерти: арестант вздумал организовать в крепости заговор с целью побега. План не удался, и бунтовщик был приговорен к расстрелу. Цесаревич заменил смертную казнь четырнадцатилетней каторгой, которая уже никогда не кончилась. Майор стал вечным узником. Ни у одного из русских императоров не достало милосердия на облегчение его участи — в общей сложности Лукасинский провел в заключении 44 года, из них 37 лет в Шлиссельбургской крепости, где и скончался в 1868 году дряхлым, полубезумным, всеми забытым стариком.
Параллельно с
Многие начальные школы закрывались, в средней школе сокращались учебные программы, в частности, исключили безусловно опасный курс по всеобщей истории. Особое внимание было обращено на Виленский университет, куратором которого являлся Адам Чарторыйский. Университет славился высоким уровнем профессорского состава: историю здесь преподавал один из лучших польских историков, демократ и республиканец Иоахим Лелевель (позднее именно он станет одним из идеологов Польского восстания 1830 года), философию — ученик Шеллинга профессор Иосиф Голуховский. Вдохновленные пламенными речами Лелевеля студенты собирались в кружки, обсуждали политические вопросы, сочиняли свободолюбивые стихи. Одним из таких юных стихотворцев был Адам Мицкевич {345} , вместе с товарищем организовавший в 1817 году «общество филоматов» (любителей науки) и «общество филаретов» (любителей добродетели). Поначалу они не ставили перед собой политических целей — исключительно просветительские: на общих собраниях обсуждали вопросы науки, искусства, читали стихи, однако естественно касались и политики.
Новосильцев давно уже следил за происходящим в Вильне с особой зоркостью, и случай, доказывающий, что все меры оправданны, не заставил себя долго ждать. 3 мая 1823 года пятиклассник Виленской гимназии вместе с тремя приятелями написал на доске: «Vivat konstitucya 3 maja, jak slodkie wspominienie dla nas rodak'ow, lecz nie ma ktoby sie о nia dopomnial» («Да здравствует конституция 3 мая, какое приятное воспоминание для соотечественников, только вот некому о ней напомнить»).
Обычная мальчишеская шалость? Но мальчишке исполнилось уже 15 лет, да и не сам же он сочинил такие мысли — услыхал, подхватил от старших! К тому же приятелей, принимавших участие в выходке, было четверо, а это уже означало заговор. Напуганный учитель донес обо всем виленскому военному генерал-губернатору Александру Михайловичу Римскому-Корсакову, тот — Константину Павловичу. Цесаревич поручил расследовать дело Новосильцеву, и вскоре шалун с товарищами был отдан в солдаты. На мольбу матери юного революционера и напоминание о его возрасте Александр ответил, что мальчик может служить в армии флейтщиком {346} .
Бедная мать не ведала, о чем просила. Судьба других, не менее юных нарушителей спокойствия была много печальнее. Учеников гимназии в Крожах за попытки организовать очередное тайное общество судили военным судом. Двух зачинщиков приговорили к десяти годам работ в крепости с последующей сдачей в солдаты без выслуги, четверых их единомышленников просто отдали в солдаты без тюрьмы. В Поневеже следствие так и не сумело найти авторов разбросанных повсюду листовок и принудило признаться в содеянном двух учеников, девятнадцати и тринадцати лет. Они признались, потом отказались от напраслины, но старшего начали сечь, и он признался заново. На суде он показывал раны и вновь всё отрицал — его всё равно осудили {347} .
Юношей Молесона и Тюра (по другим источникам — Тира) из Кейдан за прокламации с угрозами в адрес цесаревича приговорили к смертной казни. Следствию, на котором вновь применялись телесные наказания, удалось выудить из молодых людей признание, что они и в самом деле собирались убить Константина на станции, при перемене лошадей, и держали для этой цели два двуствольных заряженных пистолета. Цесаревич лично поинтересовался у Молесона, между прочим сына директора кейданской пятиклассной гимназии, за что тот хотел убить брата царя. И в ответ услышал: страшное решение юноша принял, узнав, что по приказанию Константина Павловича «в Вильно терзают студентов». После этого Молесон вдруг добавил: «К тому же нам обоим жизнь и без того надоела, потому что я влюблен в сестру Тюра, а Тюр в мою, без взаимной любви с их стороны» {348} . Ощущение несправедливости мира, несчастная юношеская любовь, толкающая на самоубийственные поступки, — тут бы нашему герою и растаять, махнуть рукой, как это не раз уже с ним бывало, поддаться чувству, проявить великодушие да и прогнать мальчиков хорошим пинком с глаз долой до дому, но положение обязывало, полного прощения юные террористы заслужить не могли. Константин повелел заменить смертную казнь на пожизненную каторгу. Юношей отправили в Нерчинск — благодарили ли они цесаревича за спасенную, но загубленную жизнь?
В конце осени 1823 года десятки студентов, и «филоматов», и «филаретов», включая Адама Мицкевича, были арестованы. Делалось это, разумеется, с согласия Константина Павловича.
Параллельно польскому в судьбе Константина развивался и «греческий» сюжет — цесаревич и здесь оставался верен себе и интересам Российской империи.
В 1821 году в Греции началось восстание под предводительством Александра Ипсиланти. Русское правительство осталось к восстанию безучастным, а Россия — «неподвижной», как выразился тогдашний министр иностранных дел Иоанн Каподистрия в ответе Ипсиланти, написанном по поручению Александра {349} .
Константин был убежден, что восстание следует подавить; греки же, вспомнив о давнем проекте Екатерины, в смешанной с отчаянием надежде именовали цесаревича «кротчайшим греческим самодержцем Константином II» {350} . «Константин II» о судьбе греков высказывался не раз и всегда в одном духе — столь многонациональная империя, каковой является Россия, борьбу греческого народа, несмотря на естественное ему сочувствие, поддерживать не должна. «Сколько различных народностей, входящих в состав обширной империи и исповедующих столько различных религий, с жадностью схватились бы за идеи, которые показались бы очень для них благоприятными. Если мы прибавим к этому злонамеренных людей и авантюристов, то мы непременно придем к тому заключению, что верность, в которой эти различные народы поклялись своему монарху, будет поколеблена» {351} , — писал цесаревич в письме Бенкендорфу в августе 1827 года.
НЕМЕДЛЕННОЕ ИСТРЕБЛЕНИЕ ЦЕСАРЕВИЧА
«Заметил я с некоторого времени, что когда начальник, подходя к фронту и приветствуя людей: здорово ребята! — обыкновенный их на это ответ: здравия желаем! (такому-то) мало-помалу изменился в некоторый род почти непонятного восклицания, равно когда начальник, будучи доволен и в изъявление своей благодарности, говорит: хорошо, ребята, или: спасибо, ребята! — они таким же невнятным образом отвечают: рады стараться! Отчего и происходит, что слова, принятые между начальником и войском в изъявление удовольствия и в ответ благодарности, со временем делаются пустыми звуками, которые солдат произносит, не соединяя с оными никакого значения, точно так же, как бы он делал ружейный прием.
Я люблю единообразие. От этого зависит исправность и точность в службе, но не могу одобрить оного там, где оно совершенно противно цели, ибо тогда сие единообразие делается столь же вредным, сколько оно полезно при уместном соблюдении оного. На сей конец предписываю, что когда начальник будет приветствовать солдат или изъявлять свое удовольствие вышесказанными словами, то вместо того, чтоб произносить невнятный общий крик, они должны отвечать коротко, но ясно и каждый особенно теми словами, какие в таковых случаях приняты в употреблении, и без крику…» {352}
В январе 1824 года император Александр Павлович опасно заболел горячкой и воспалением на ноге. Положение было столь серьезно, что тихо заговорили о возможной перемене царствования. Константин поспешно приехал в Петербург к больному брату. Простись Александр с жизнью в это время, междуцарствия бы не случилось — просто оттого, что цесаревич был в столице. Но государь поправился, хотя день ото дня делался всё мрачнее, получая донесения о тайных обществах и цареубийственных замыслах. Слежка была установлена даже за преданнейшим Аракчеевым, император постоянно говорил близким об усталости, о желании сбросить непосильное бремя царствования, а между тем боялся внести в дело престолонаследия необходимую ясность и вел себя так, будто по-прежнему страшился соперничества.