Константин Павлович
Шрифт:
20 ноября (2 декабря) депутация в составе Адама Чарторыйского, Лелевеля, Островского и Любецкого выехала в Верж-бу и едва не поплатилась за это — как только депутаты сели в карету на Банковской площади, «целые тысячи народа», как эмоционально замечает один из летописцев восстания Мохнацкий, окружили и остановили карету. «Ее отворили: со всех сторон слышали посланники совета исступленный крик, грязные намеки, острастки; насилу после торжественнейших уверений успели они пробраться сквозь толпу, которая провожала их чрез первые от банка улицы» {532} .
Встреча цесаревича с депутацией состоялась в маленькой тесной комнатке в присутствии княгини Лович, которая поддерживала супруга, как могла. И, судя по
Разговор о присоединении провинций быстро зашел в тупик — цесаревич холодно заметил, что не уполномочен императором вести об этом переговоры.
Наконец, депутация настаивала на том, чтобы цесаревич ходатайствовал перед государем обо всех, принимавших участие в восстании, — Константин Павлович обещал заступиться лишь за тех, кто сознается в своем заблуждении, но в итоге согласился с формулировкой депутатов — просить о прощении для всех.
«Тихий ангел», княгиня Лович, выступила на встрече в совершенно непривычной для себя роли. Темперамент страстной и любящей женщины, которая в решительную минуту сумела расстаться со своей кротостью, вполне проявился в сцене переговоров с депутацией.
«Во всё время этих переговоров великий князь казался очень спокоен духом и говорил не много. Зато княгиня говорила с увлечением и запальчивостью, переходя от угроз к просьбам и наоборот; но ничто не помогло, и депутаты удалились, взяв слово от великого князя, что если б он был принужден впоследствии сделать нападение на Варшаву, то должен был предупредить их о том за 48 часов. Рассказывают некоторые очевидцы, что будто бы великому князю предложена была депутатами корона польская, но что княгиня в энергических выражениях отвергла это, высказав им всю дерзость такого предложения; любопытно, что депутаты не на шутку надеялись на успех» {533} .
В конце переговоров Константин заметил в довольно резкой форме, что желает остаться непричастным к восстанию и может только ходатайствовать о помиловании виновных. «Между нами нет виновных!» — закричал в ответ на это Островский и надел «конфедератку» {534} . Тем всё и закончилось.
На следующий день к Константину приехал выходец из немцев генерал Шембек, которого цесаревич, убежденный в его верности и готовности помочь, принял как родного. Шембек сейчас же обещал привести свой 1-й егерский полк, который хранил верность присяге и стоял в Блони, к лагерю великого князя. Но вернувшись к войску, генерал обнаружил, что полк желает шагать вовсе не в Вержбу, а в Варшаву. Возражения были бесполезны, Шембек отдал приказание присоединиться к восставшим и направил полк в город. Там генерала и его солдат встретили как героев. Силы революции прибывали.
Положение великого князя и русских войск, расположившихся на прилегавшем к Вержбе Мокотовском поле, делалось всё хуже — у них не было ни пищи, ни одежды, ни крыши над головой; выступая из города, никто не ожидал, что поход затянется более чем на сутки. «Восстание берет сильно вверх, порывы его в эту ночь были страшные — удержать их было нельзя ничем, — прыгающим почерком писал Любецкий в записке великому князю в ночь после возвращения депутации. — Совет не может иметь никаких сношений с вашим императорским высочеством — одна мысль договора с вами подвергла его величайшей опасности. В таком положении дел совет предлагает вашему высочеству одно из двух — или сдаться, или тотчас уходить» {535} .
Драгоценное время было упущено — теперь победить революцию не только в несколько часов, но и в несколько дней было невозможно.
Все польские войска, до сих пор хранившие цесаревичу верность, были им отпущены; впрочем, многие из них начали уходить и без его позволения и вскоре уже обнимались с жителями Варшавы, которые кричали: «Да здравствует польское войско!», украшали венками военные знамена и путали ряды. «На всех главных зданиях столицы показался написанный большими буквами стих Мицкевича: “Приветствую тебя, заря свободы! За тобою солнце спасения!”» {536} .
В тот же день, 21 ноября (3 декабря), цесаревич начал отступление к границам России. Временное правительство получило от него объявление: «Я выступаю с императорскими войсками и удаляюсь от столицы. Я надеюсь на великодушие польской нации и уверен, что мои войска не будут во время их движения тревожимы. Я вверяю покровительству нации охранение зданий, собственность разных лиц и жизнь особ» {537} . Хлопицкий принял меры к тому, чтобы отступление цесаревича было безопасным и покушений на Константина и его войско в продолжение этого похода действительно не было.
Однако заранее об этом, разумеется, не было известно. Отступавшие всё равно страшились преследования, внезапных нападений, каждый невинный слух преувеличивался и оборачивался паникой; войско не имело провианта и обозов, ослабевшие лошади падали одна за одной, не только солдаты, но и сам великий князь с супругой бедствовали до крайности.
«Ничто не могло быть печальнее нашего движения. Мы были принуждены тащить за собою целую вереницу экипажей, наполненных женщинами, стариками, детьми, которым удалось спастись; одни оплакивали потерю своего имущества, другие смерть родных, и все, не имея лишней одежды, страдали от холода. Офицеры и солдаты, плохо одетые, впроголодь, также оставили в Варшаве свое имущество, надежды и счастье. Все вздыхали по Литве, но приходилось еще прежде переправиться через Вислу, а Бог один знает, допустят ли это поляки. Всё это до того омрачало картину, что наш поход напоминал скорее погребальное шествие… Никогда не забыть мне наш бивуак на улицах Гуры; мы прибыли туда довольно поздно вечером; улицы были полны народа, и войско с трудом могло двигаться в толпе. Гостиницы, частные дома, хижины — всё наполнилось голодным людом, который требует за свои деньги поесть, подобно тому, как разбойник требует жизнь или кошелек. Тут посылают за соломой и сеном, там ломают забор на дрова, сто команд с разных полков мечутся во все стороны за разными потребами; темнота ночи не позволяет офицерам смотреть за солдатами. Со всех сторон слышны крики грабимых жителей и визг издыхающих животных» {538} , — записывал в своем дневнике участник этого невеселого похода Константин Федорович Опочинин, сын хорошо известного нам постоянного корреспондента Константина Павловича. Сам цесаревич по жестокости лишений сравнивал это отступление с суворовским Швейцарским походом, то есть с переходом через Альпы, — сравнение выразительное!
Из Гур Константин двинулся в Пулавы, где навестил мать Адама Чарторыйского, которую, впрочем, недолюбливал и за глаза звал бабой-ягой; затем в двух милях от Пулав 23 и 24 ноября (5—6 декабря) встречался и долго беседовал с депутатом временного правительства Валицким, сравнившим Константина с Наполеоном, — встреча не принесла никаких плодов {539} . Однако именно Валицкому Константин признался, что прекрасно понимал, как легко мог остановить восстание в самом начале: «Если бы я захотел — вас в первую минуту всех бы уничтожили; я был единственным лицом в моем штабе, которое не хотело, чтобы по вас стреляли. Потому что я подумал, что русским в польскую распрю (kiotnia polska)незачем вмешиваться» {540} .