Контрольные отпечатки
Шрифт:
Когда этот Дом в очередной раз у кого-то отвоевывали, его неоднократно называли в печати «очагом духовности». И этому есть подтверждения: ЦДЛ отчасти опровергает законы материального мира. Когда, например, после очередного чтения часть слушателей приглашают в буфет, то часть всегда оказывается больше целого.
Теперь там, говорят, нормальный, пристойный ресторан. Но я не верю. Не может так сразу стать нормальным и пристойным место, где столько поколений советских писателей делились друг с другом самым сокровенным.
В начале
Он так и не смог найти себе другое пристанище. Может, и не хотел.
Есть люди, буквально зачарованные несчастьем. Они видят в нем какую-то драгоценность. Если этого не учитывать, Костино отношение к собственному быту может вызвать недоумение. Он загонял себя в самый дальний угол, в какую-то «коробку», собачью клетку, чужую хибару, где только паутина да раскладушка, а все завидовали его вольности и безбытности.
«Про кого ни прочтешь, – как ужасна была их жизнь», – говорил Костя, разумея великих поэтов, художников. И его человеческая незаурядность даже это романтическое клише перекраивала по-своему. Изо всех сил он старался задержать несчастье в его первой, еще творческой стадии: открытости, внезапности. Не позволял ему выродиться в уныние и рутину, обрывал прежнюю, уже коснеющую, становящуюся привычной неудачу, чтобы закрутить новую – только что полученную и совсем свежую.
И сейчас я думаю, что вся его режиссура, все замысловатые и подчас странные игры с людьми преследовали одну дальнюю и почти неосознанную цель: зачаровать своего спутника, увести его, а потом разбудить над обрывом, оврагом, над пропастью во ржи и сказать: смотри!
Иногда казалось, что это просто – «чистая душа» и, смущаясь своей простоты, он сам себя накручивает и заводит. Писал «Ксению», обливаясь слезами. Очарованный странник, одержимый какой-то мукой; тонкой болью, сокрушительной жалостью. Как будто понявший однажды то, с чем уже не может смириться. А то казалось: потерянный человек, скрупулезно обставляющий эту потерянность разными невеселыми ужимками: то старосветской манерностью, то детсадовскими прибаутками.
В нем жили два разных человека (что не так уж много, бывает и более густонаселенное сознание). Но эта разность постоянно увеличивалась. Один все сильнее настаивал на привязанности и требовательной отзывчивости; другой все чаще выпадал из общего времени, не глубоко, а глухо задумывался, прислушиваясь к своим внутренним часам: сколько там еще осталось?
И вот настали дни, когда эти два человека разошлись окончательно.
На отпевании подошел Сережа Гандлевский, сказал, что никогда не видел столько красавиц одновременно. «Видно, что покойник был женолюб», – заключил он. Заключение как будто верное, но есть в нем какая-то брутальность, а в Костином отношении к женщинам ее не было вовсе.
…Шли мы однажды по улице. Костя был,
– Боже мой, – сказал он вдруг, – неужели и со мной это когда-нибудь случится?
– Что «это»?
– Неужели мне все это, – он кивнул в сторону удаляющихся девушек, – станет безразлично? Перестану любоваться ими, престану влюбляться… Неужели это произойдет? Нет, что угодно – только не это.
В его голосе было настоящее отчаяние, совершенно необъяснимое. Он как будто заклинал небо. Похоже, заклинание было услышано.
Первый читатель
Стыдно признаваться, но о всякого рода субботниках сохранились самые лучшие воспоминания. Может быть, потому, что проходили они только в полевых условиях. Подвозят тебя на автобусе к большому подмосковному полю и теплого, сонного высаживают. Время года – поздняя весна, ранняя осень. Слегка прохладно, но солнечно. Ласковый воздух, запахи земли и листвы. Сапогом выбиваешь из почвы громадный турнепс (ага, все-таки осень), потом перекидываешь его в большие кучи.
Вдалеке замечается оживление. Два активиста быстро передвигаются от участка к участку, ненадолго группируя вокруг себя землеробов. В движениях собранность и нервная деловитость, посещающие их только в подобных обстоятельствах. «Женщины по полтора, мужики по два – ты не против?» Я не против.
Потом те же двое разжигают костер, вокруг костра раскладываются газеты, а уж там бутерброды с сыром, колбасой (случалось, и с ветчиной), вареные яйца, огурцы свежие и соленые… Приятная и непривычная мускульная усталость… Первый глоток на свежем воздухе…
Уезжая, всегда кого-то не могли досчитаться. Сердились, гудели.
Но в тот раз (дело было в конце семидесятых) мы рыли какие-то ямы перед церковью в Больших Вяземах. Я рыл свою отдельную яму и – если смотреть со стороны – постепенно уходил под землю. Со стороны на меня смотрел Вольфганг Вольфгангович, реставратор из высшей лиги, таких в нашей конторе было всего трое. От двух других Вольфганга Вольфганговича отличали брезгливое вольномыслие и широта интересов. В «Новом мире» когда-то чуть было не прошла его статья, пришлось рассыпать набор. Мы никогда не разговаривали, только здоровались. Со стороны он был мне интересен. Мне вообще нравятся резкие люди, оригиналы.
Упираясь в дерн толстыми ногами, Вольфганг Вольфгангович рассматривал меня сквозь очки, как взрослый посетитель зоопарка разглядывает не слишком экзотического зверька, вроде лисицы. Я рыл яму и поглядывал на него выжидательно.
– Вы знаете, Миша, – заговорил наконец Вольфганг Вольфгангович, – такая вот интересная история: какой-то ваш однофамилец и даже тезка заполонил своими невразумительными стихами всю эмигрантскую периодику. Что бы это значило? Вы что-нибудь слышали?
Удар был нанесен неожиданно. «Заполонил» – это была, разумеется, фигура речи. Так, несколько публикаций. Открещиваться от них (при случае) я не собирался, но осведомленность сослуживцев в мои планы тоже не входила. Я неопределенно пошевелил плечами, недоуменно – бровями, мол, чего на свете не бывает. Разговор закончился, не начавшись.