Контрольные отпечатки
Шрифт:
Это была правильная и единственно возможная тактика: держать в строгости. Честная открытость возможна в какие-то минуты, часы, а для долгой жизни сообща нужна система, оборудованная своими тотемами и табу, притяжением-отталкиванием. Так можно выиграть время.
Асаркан создал магнитное поле таких притяжений. Он так соединил множество людей, что каждый был необходим на своем месте и каждому было необходимо его место.
Пора сказать, что Асаркан был театральным критиком, литератором. Но полное и как будто естественное его воплощение было не литературным, скорее зрелищным.
– Я тогда учился на режиссера на курсах для самодеятельных артистов. При театре Вахтангова. Я всегда был как-то связан с этим театром, вот и пошел. Даже поставил один эпизод из пьесы «Человек с ружьем», и он был показан на сцене. Ленина играл человек, свихнувшийся на своем сходстве с вождем. Сходство действительно было сильное, особенно в гриме. У меня была фотография, где я с ним стою, так все думали, что это монтаж. Там еще провод шел по стене между ним и мной – фу, говорили, и как грубо склеено! Мне эту карточку привезла в ЛТПБ такая Люська-буфетчица, моя, так сказать, тогдашняя жена. Женой она стала потому, что ей грозили от родителей жуткие побои, когда она собралась от кого-то рожать без официального на то статуса. А у меня были тогда два паспорта, я и подумал, что один, чистый, в крайнем случае останется. Но его потом отобрал за долги один книжный спекулянт. Да-а. Даже ребенок был официально мой, и фамилию мою носил. Я его, правда, никогда не видел. Но Люська проявилась тогда в качестве тюремной жены и даже передачи носила. Карточку вот привезла.
(ЛТПБ – это Ленинградская тюремная психбольница. Арестовали Асаркана в пятьдесят втором, история его ареста не вполне тривиальна, не без примеси анекдота. Еще во время войны, почти ребенком, он писал открытки-листовки и бросал их в чужие почтовые ящики. Через семь лет его почерк наконец идентифицировали. Но детская страсть к почтовым отправлениям осталась на всю жизнь.)
– У них была тогда такая манера: пройти по всем комнатам коммуналки с проверкой документов. Все думали, что это очередная облава, ищут живущих без прописки. Дошли до моей комнаты, тоже у всех спросили документы, а у ж когда до меня очередь дошла, предъявили ордер на арест. Зачем они так делали – не знаю.
Потом привезли меня куда-то два конвоира и офицер. Я заметил угол дома, мне показалось, что это Петровка. Я спрашиваю: «Петровка?» – «Хе, – говорят, – Петровка! Селезневка». Я подумал, что они просто так сказали, для рифмы.
Беседовала со мной сначала одна женщина-врач. Я ей все рассказал, и что душевных заболеваний не признаю, тоже сказал. Что, мол, такое? Что душа есть, не признают, а вот душевные заболевания – пожалуйста! Нет никакой шизофрении, все люди по-своему шизофреники. Потом вызвали на комиссию, я там все то же самое сказал. Конвоирам говорю: хотели меня сумасшедшим признать, но я их обманул. А один заглядывает в мое дело: «Обманул, говоришь? Ну-ну».
Повезли меня обратно, но почему-то в баню. Я им говорю: я ж только вчера был. А они: ну, помоешься для вида, а то там не примут. Где там? Тут уж я стал что-то понимать. Но все еще не представлял, какие это мне сулит выгоды. И только потом, когда меня привели в палату, а там – днем! – арестанты на постелях лежат, а некоторые даже укрывшись с головой (что строжайше запрещалось), – тут
А Снежневский уж потом стал гад, когда начал всякие лекарства с Запада таскать и перенял их злодейскую психиатрию. А в то время ничего в нем страшного не было. Они были последователи Павлова и применяли, например, сонную терапию. Это ж такое счастье! Лучше и быть ничего не может. Окна занавешены, валяешься целый день на кровати.
Он меня и потом вызывал, после освобождения. Сначала мне велели обождать в актовом зале. Сижу, жду. На стене объявление: сегодня лекция профессора Снежневского о формах шизофрении. Тут я понял, что он меня вызвал для демонстрации, как пример. Спрашиваю: еще кого-нибудь вызывали? Нет, не вызывали. Это значит, я один-единственный буду иллюстрировать такую глобальную тему. Ладно. Вызывают, я вхожу в лекционный зал. Он начинает спрашивать, я ему подыгрываю: смотрю так, исподлобья. – Работаете? – Нет, говорю, не работаю. – А почему? Не хотите? – Не хочу. – Но как же, говорит, вам ведь, наверное, туго приходится? Бывает, что и заработков нет? И есть нечего? – Да, говорю, бывает. – Так как же? – А мне, говорю, все равно.
И он, уже обращаясь к залу, удовлетворенно показывает на меня: «А ему все равно!»
Асаркан писал не только о театре, но о зрелищах любого рода, а всего охотней, пожалуй, о цирке. Здесь его письмо как будто оказывалось в родной стихии, могло позволить себе любые вольности, даже открытый пафос. Вот, например, название одной из таких статей: «Отважный юноша на летающей трапеции». (Чего он в конце концов хотел? Обучить отваге? Существованию на лету? Воссоздать исчезнувший человеческий тип?)
Когда человек практикует собственный театр, жанры поневоле смещаются, и Сашина режиссура, пожалуй, больше подходила именно цирку. Ему нужна была своя труппа: укротители, иллюзионисты, а в основном – те воздушные гимнасты на летающих трапециях. Но Саша был хорошим режиссером, поэтому, требуя полного подчинения, по-настоящему интересовался только теми, кто бунтует ради собственной трактовки. Может, это и было его задачей: подобрать подходящий состав, чтобы потом спокойно отказаться от роли ведущего, а по совместительству комика-эксцентрика.
Только статисты не требовались вовсе, всем надо было работать в полную силу.
Вероятно, поэтому я вспоминаю наши отношения как постоянное торможение на какой-то границе. Дело было, я думаю, не в нем, а во мне. Для Зиника, например, не только писание для «Театра», но и проговаривание за Асарканом его монологов имело какой-то внутренний смысл: он учился и образу жизни, и способу пародирования. Кое-что я перенял – по инерции, – но никогда не стремился перейти ясно ощутимую границу. Отношения за этой границей Саша допускал только для своих учеников: неровные, близкие, но по-своему регламентированные.
Как-то на «четверге» Саша побледнел, почти позеленел и сразу ушел в другую комнату. Я заволновался: почему никто не обращает внимания, это же сердечный приступ. Смирнов усмехнулся и сразу ответил, как будто ждал этого вопроса: «Потому что он так хочет».
Они делали только то, что он хочет, но позволяли себе слегка пересмеиваться. И то больше для порядка, – не так уж их волновала собственная независимость. А мне было достаточно видеть Асаркана, слышать его закрученные монологи и артистические пикировки. Мне было достаточно зрелища.