Контрольные отпечатки
Шрифт:
Но уже на другой день они смогли хорошо друг друга рассмотреть: их поместили в одну камеру-палату. У старшего голова была обрита, и он время от времени ее поглаживал. «Пожалуйста, не надо проводить рукой по голове – очень неприятный шелест». – «Да-а, вам со мной придется нелегко». Потом старший говорил, не останавливаясь, целые сутки, а младший молчал и слушал. (Вот это я никак не могу представить: Асаркан, молчащий целые сутки.) Еще была история со спичками. Спички – запрещенная вещь, их нужно постоянно куда-то прятать. «На-до положить на самое видное место, – сообразил Асаркан. – Ну вот
– Там же я стал сочинять стихи, – рассказывает Асаркан, – и насочинял их очень много, и там же я понял, что делать этого не надо. Не в обиду Мише будь сказано. Потом Улитин их куда-то вставлял в своих провокационных целях, а Зиник вообще распечатал, отчасти тоже в провокационных целях, отчасти думая, что так и надо, что это и есть то самое…
– «И психоз маниакально-депрессивный превратить в ликующий театр», – говорит Улитин. – Это стихи Асаркана, старые, несерьезные. Но кто знал, что он действительно превратит… действительно превратит. Сейчас февраль (достать чернил и плакать), значит, уже раз, два, три месяца я переживаю этот ликующий театр. Сначала – одного актера. Потом ему понадобился второй, и он устроил новый спектакль.
На эту – последнюю для них – встречу мы с Леной приехали первыми, а Саша немного запаздывал. Лена нервничала: «Он еще может и не открыть». Действительно, была какая-то раздумчивая пауза, когда мы позвонили в дверь. Наконец раздались шаги («Шаги командора», – шепнула Лена), дверь приоткрылась, и нас встретил удивленный взгляд Улитина: вы? не он? «Он приедет попозже», – объяснила Лена.
Улитин явно не был готов к тому, что прощание будет таким многолюдным. А ведь кроме нас ему еще был заготовлен сюрприз: Никулин, старый знакомый по кафе «Артистическое». Они не виделись лет двадцать. В письмах Зинику, чтобы не называть фамилий, приходилось обозначать его громоздко и многоступенчато: «однофамилец друга полуперса». И все равно не было уверенности, что Зиник догадается, о ком идет речь. Вот и теперь, невнимательно листая последние письма оттуда (сразу подсунутые ему, чтобы занять время), ПП пожаловался жене:
– Вот эти два человека, сидящие перед тобой, они живу т в каком-то своем фантастическом мире. У них свои разговоры, свои герои: Двуглазы, Машуков, Мишутка, – ничего не поймешь.
– А кто был основоположником этого стиля? – парировала Лариса. – За что, как говорится, боролись…
Но потом упрекнула и нас: зачем помогали, зачем собирали, да просто выталкивали Сашу, а он, может, вовсе и не хотел уезжать. Это как это? Мы выталкивали? Он не хотел?
– Ну, может быть, – согласилась Лариса. – У них ведь не поймешь, оба стыдятся проявлять эмоции, – как он (указала на мужа) говорит, «сантименты».
– А что ты ему скажешь, когда он войдет? «На кого
Появился наконец герой вечера. Стремительно ворвался, сразу вытащил бутылку венгерского шампанского, завернутую в десять итальянских газет, зашуршал газетами. Какой-то нужен был ему сейчас посторонний шум.
– Это венгерское шампанское «Талисман». Гаевский говорит, что у него вкус шампанского. Его надо выпить без тостов, каждый за себя. Это я вам каждому оставляю по талисману… А что вы, Лариса, на меня так смотрите? Вы, я чувствую, хотите запечатлеть в сердце мой светлый образ. Я вам вот что посоветую: на последнем «четверге» один Мишин товарищ пытался меня фотографировать. Я всячески сопротивлялся, и за счет этого фотографии получились, как говорят, удачные. Закажите экземпляр!
Потом Лариса уехала по делам, уехала и Лена, но скоро вернулась – не одна.
– Ну, Павел, ты узнаешь этого человека?
– Конечно! Это Гафт.
В первые минуты ПП оживился и даже как будто обрадовался неожиданному гостю. Начал выговаривать (нет, скорее наговаривать) устную прозу в обычной, довольно экстравагантной манере: резко поворачивался от одного слушателя к другому и кончиками пальцев, изгибая кисть, подтягивал полузакатанные рукава. Никулин щурился, зажав рукой нижнюю челюсть, показывая, что все понимает и многое вспоминает.
Но Улитин быстро выдохся, а Саша помалкивал. Тогда в разговор вступил Никулин, и это было ошибкой.
– А помните, Пашенька, ты (вы) дал (дали) мне в кафе листок: там на одной стороне «Еретик» Мачадо в переводе Ильи Григорьевича Эренбурга, а на другой – что? Я могу вспомнить начало, но что это было?
– С ума сошел. Это ж сколько лет прошло!
Все он, я думаю, помнил. Помнил, по крайней мере, что никакой это не перевод Эренбу рга. Но странный этот разговор поддерживать не хотел. А новый гость все-таки понял, что они «на вы».
– Ну, Пашенька, зачем вы так? Я думал, уж вы-то вспомните, – там еще красным было напечатано, а все зелененькое.
– Так красненькое или зелененькое?
– Сначала красным, а потом почему-то переходило в зеленое. Такая копирка.
– В жизни не было у меня такой копирки.
– Это моя была копирка, – не выдержал Асаркан, – ты на моей машинке печатал.
– Не помню. Но вот мое знакомство с Асарканом тридцать лет назад действительно началось с того, что он читал стихи Гильена в переводе Эренбурга: ам-мериканский м-моряк… в харчевне порта… Показал. Мне. Кулак. Это надо произносить очень быстро: ивотонваляетсям-мертвый-ам-мериканскийморяк…
– Вот каких мемуаристов я после себя оставляю. И это еще что! Тут Иоэльс и Вадик Паперный оформляли выставку в Литературном музее – под руководством одного известного дизайнера. И он им – не зная про их знакомство со мной – рассказывает: «Был такой Асаркан, он уже давно уехал. Вот был критик! Ничего не знает, постановку не видел, пьесы не читал, но за пятнадцать минут до сдачи приносят ему сто грамм коньяка, он садится, и р-раз – готова рецензия! И главное: все в точку. Вот какой был критик! Ухаживал за моей женой». С его женой я действительно был отчасти знаком.