Контрольные отпечатки
Шрифт:
На одной из открыток, пришедших в начале мая, марки действительно были наклеены в том самом порядке: 37+10+10. Но американская почта, к счастью, не очень внимательна.
В лучшие часы хожу как Улитин, но медленнее и устаю скорее. «Устаю» – значит возвращается адская боль.
Реальная ситуация все больше напоминала один мой старый сон – еще в первые годы знакомства.
– из какого-то сада, из телефона-автомата я звоню Асаркану. Голос у него одышливый и прерывающийся. Я собираюсь с духом, чтобы сказать ему что-то важное, но он это чувствует и с какой-то злостью обрывает: «Так что, Миша, не можете вы мне помочь? Мне нужны пятьсот рублей». Я стал лихорадочно, но и как-то замедленно, вяло соображать: где
Уже в 2003 году, на излете нашей переписки, в ней возник отдельный сюжет, пародийно оттеняющий все последующие усилия мемуаристов и как будто специально приготовленный под занавес – в назидание.
Вы писали что знаете человека, редактирующего Вести, где он (М. Зайчик) напечатал или обещал напечатать П. У. Нельзя ли узнать у него про сочинение Нины («Нинель») Воронель 26 декабря 2002 под заглавием «Айги и Ас.»? – что она нашла тут общего. Вы писали также что и сам Г. А. вдруг меня вспомнил, крайне недостоверно соединив меня с людьми о которых я ничего не знаю. А теперь мой сосед с 4-го этажа, лауреат Сталинской премии и Строитель Московского Метро (первой очереди), год рожд. 1915, принес мне страницу этих Вестей где напечатаны комментарии к этому тексту – беседа с сыном моей опекунши: он тоже меня знал и может рассказать еще много чего. «Я помню, его уголок за занавеской посетил Ролан Быков, Юлия Борисова, Наталья Гундарева и другие артисты Театра имени Вахтангова». – Не только никто не посетил, но не было и занавески. Ну, с него взятки гладки (в юности ему принадлежало суждение о телефоне: – Хорошая вещь телефон: надо куда-нибудь позвонить – взял и позвонил), а про супругов Воронель (она там поминает и мужа Сашу) и Генку хотелось бы узнать (03. 03).
Спасибо за Воронель, теперь я спокоен. Я видел ее с мужем один раз в кафе, а у Генки в избе был тоже один раз, но без нее, без поэтов и без Москвича (21. 04. 03).
Среди тех же апрельских открыток прибыл текст непонятного направления:
В книге В. П. Козлова История Государства Российского Н. М. Карамзина В Оценках Современников (изд. Наука, М, 1989) процитировано письмо казанского историка Арцыбашева археографу Д. Языкову (1818) с обличениями Карамзина за безобразное смешение посторонщины, недоказательности, безразборности, болтливости и преглупейшей догадочности. Болтливость как видите не подчеркиваю (28. 04. 03).
Из текста открытки нельзя понять, кому на этот раз досталось за посторонщину и преглупейшую догадочность, – относится ли отзыв к каким-либо моим сообщениям или к мемуарам Н. Воронель. Мне почему-то хотелось извиниться за посылку этого произведения, хотя не я его писал и послал не по своей инициативе. Я его, по существу, и не читал, только выхватил несколько строчек в разных местах: «Когда вся водка была выпита, лысоватый лидер поэтов, который оказался знаменитым московским гуру Александром Асарканом, попросил подвезти его домой. Мы втиснули его на заднее сиденье, в просвет, оставленный четой Богатыревых, и по пути попытались выяснить, чем же он так знаменит». И т. п. Не думаю, что сын опекунши написал много хуже. Но Сашу оно чем-то заинтересовало.
Я все еще разгадываю сны Нинели Воронель – без фрейдистских штампов (а кроме штампов я ничего не знаю) и без слишком легкой отсылки к старческим слабостям, – и продолжаю вчитываться в этот как бы мусорный текст. Вот например она посадила меня в машину между Костей Богатыревым и его женой – слово «просвет» надо понимать именно так, – но ясно, что посадить меня можно было только с краю, а на самом деле я с Костей встречался ВСЕГДА на ступенях Центр. Телеграфа, откуда он отправлял письма Эриху Кёстнеру, чью книгу Мальчик из спичечной коробки в своем переводе он подарил мне С ЛЮБОВЬЮ И НЕНАВИСТЬЮ, и я, зная его очень мало, с тех пор всегда о нем думал.
…и я, зная его очень мало, с тех пор всегда о нем думал.
К концу 2003-го Асаркан уже не вставал с больничной койки, и редкие посетители не всегда могли вернуть его к реальности. До нас доходили странные, часто искаженные слухи. Вроде бы Оля разговаривала с ним по телефону, он отвечал на ее вопросы, а потом вдруг спросил (с понятным раздражением): «Ты не знаешь, зачем Шумилова нагнала сюда эту толпу московских людей?» Какие-то наши заместители обступили его толпой, заполняя гаснущее сознание. Господи, думал я, за что? Лежать под капельницей, в чужой стране, уже без их языка и почти без сознания, но в плотном окружении наших надоедливых бесплотных двойников. Есть от чего прийти в раздражение.
Потом последовали кое-какие уточнения: сказал он это не Оле по телефону, а Бетти, когда та пришла его навестить: «Уехала уже эта московская команда моих спасателей?» – «Каких?» – «Ну, что стояли тут вокруг меня. Глезеров их нагнал».
Второе уточнение: не «команда спасателей», а евреи-ортодоксы, которые – по наущению Глезерова – молятся за него и не отпускают.
Потом Саша – по многим признакам – умер, но прилетели из Лондона девочки (дочки), и он воскрес, общался с ними, его даже перевели в другое, не такое «крайнее» отделение. Все кончилось еще через две недели, первого февраля 2004 года.
Едва ли мне удалось хоть как-то объяснить, что за человек был Саша Асаркан. Нет ничего привычного и знакомого, что можно привлечь для сравнения. Трудно объяснить даже, кем он был для меня и еще многих – не самых близких, не личных его друзей. Сам род знакомства не подходит под какое-либо принятое определение. Старший товарищ? Наставник? Учитель? Пожалуй, последнее, – если иметь в виду, что учительство и поучительность вещи противоположные. Учитель задает загадки, а не разгадки. И главной загадкой всегда является он сам.
Асаркан был для нас учителем, потому что в загадочности его облика и поведения ясно читалось предложение о мире – о новом мире. Он даже не предлагал это, а почти навязывал – с помощью разнообразных – часто тончайших, иногда довольно резких – провокаций. С ним всегда приходилось быть настороже, не расслабляться. Сильнее всего действовали его язвительные резоны или просто его интонация, ставящая все на свои места. Его тон был легким и окольным, без всякой, так сказать, вычурности. Только постоянные стремительные партизанские действия.
Мне кажется, его стиль развился из убеждения, что едва ли не весь запас слов и понятий советского человека – это продукт «второй свежести», годный только для сносок, комментариев и тому подобного. Для той самой «этиографии». Для чего-то, что в принципе должно быть набрано петитом. И такая, что ли, убористость высвобождала то чистое, пустое пространство, которое возможно было (или следовало) заполнить.
Все это прояснялось много позже и еще не прояснилось окончательно. Но всегда ощущалась какая-то необъяснимая значительность в его безыдейных идеях, в самом его существовании, упорно настаивающем как раз на собственной незначительности. Асаркан смотрел на жизнь прямо и отстраненно, замечая все швы и накладки – то, что прозевали, на что не обратили внимания. И видел ее своеобразно: как странный, часто смешной коллаж, где все интересное, непредсказуемое и неповторимое появляется только в случайных разворотах, загибах или на стыке разных фактур.