Контурные карты для взрослых (сборник)
Шрифт:
Один пожилой господин, правда, сжалился надо мной и признался, что он немного понимает порусски. Но, прикинув, сколько ему лет, я сочла политически некорректным спрашивать, где и при каких обстоятельствах он его выучил. Из тех же соображений я не спросила его, где здесь Рейхстаг. Он вынес во двор, где я заблудилась, термос с кофе и бутерброд, и я в благодарность рассказала ему, что мою маму в годы ее младенчества купал в лохани немец, потому что моя мама родилась на оккупированной территории. Он сказал, что до Рейхстага теперь можно добраться на метро. А я подумала, что в этом городе легче ориентироваться по звездам. Но небо было затянуто какойто серой ряской и шел почти что снег. Поэтомуто я и осталась сидеть на лавочке во дворе тихого пригорода
Письмо второе
Доктор, слово «регенширм», которому вы столь любезно пытались меня обучить, мне не пригодится. Потому что небо над Берлином наконецто прояснилось. Думаю, что если бы мне удалось добраться до Потсдамерплатц, где за двадцать евро можно подняться на воздушном шаре, то с высоты птичьего полета я бы чудесным образом собрала воедино пазлы этого города, а заодно смогла бы обнаружить своего приятеля, сгинувшего третьего дня в КДВ.
Сначала я думала, что он ушел туда из ностальгии по респектабельности. Потому что в годы моего детства было приличным, вернувшись изза границы, щеголять с целлофановыми пакетами «Тати» или «КДВ». Но он и без пакетов был приличным человеком. И пореспектабельнее нас с вами, Доктор.
Скорее всего, его сгубила беспечность инородца, попавшего в лабиринт Берлина. Думаю, местные жители создали лабиринт не без умысла. Это все изза стены. Видела я эту стену в разрезе: ничего особенного, хлипкая арматура, бетон крошится. Толщина — сантиметров пятнадцать. Я даже на сувенирах решила сэкономить. У нас каждый детсад такой стеной обнесен. Но это как с ветрянкой: так и тянет сказать о ней свысока, когда позор зеленых пятен остался в зеркале двадцатилетней давности. Берлинцы не терпят слепых брандмауэров, это вам не Питер. Стены они разрисовывают. И это обнадеживает: за каждой такой стеной мнится мир папы Карло, гарантирующий все, абсолютно все, а не какойнибудь экзистенциальный кошмар на улице Достоевского.
То же и с пространством. Главное для берлинца что, Доктор? Чтобы даже намека не было, что сейчас чтото кончится и во чтото упрется. Историческая клаустрофобия. Если метро — так чтобы не выбраться, если трамвай — то никаких конечных и перерывов на ночь, если улица — то чтобы не оторваться, глаз не поднять. И вот мы, с беспечностью людей, у которых каждое десятилетие — конец великой эпохи, у которых руины возведены в главный архитектурный принцип, попадаемся на эту удочку. Начинается все с ерунды, я же помню, как это было с моим сгинувшим товарищем. Он вышел за сигаретами и сказал, что больше никогда, потому что дорого. А потом началось: «Эйч энд Эм» — джинсы для жены, «Пимки» — легкомысленное тряпье для детейтинейджеров. Следующая дверь — забегаловка, быстро перекусить — и за демисезонным пальто. И вот он уже мечется гдето, бедный, в веренице магазинов, среди рядов вешалок, как моль в шкафу.
Я, Доктор, хотела только на Хакешер Маркт заскочить и обратно. Мне надо было в панковский магазин. Я хотела купить там для дочки ожерелье из голов Барби. Но я промахнулась, и меня вынесло к этому чертову лабиринту и несло по нему, как по трубе, пока не выкинуло около эротического музея и одноименного же магазина. То есть это я потом поняла. А сначала увидела в витрине костюм зайчика и вспомнила, как в прошлом году намучилась с костюмом Снежинки для детского сада… Ну и решила зайти. И страшно опечалилась. Это все от одиночества, Доктор. От иллюзии, что ничего ни с чем не встретится, что между всеми кварталами — фантом этой проклятой стены. И я вышла, впечатленная. И тутто я его увидела. Он стоял с четырьмя пакетами «КДВ», и в каждом было по кожаной куртке. Он заставил меня сдать костюм зайчика, потому что знает места, где это дешевле дают. И сказал: «Пойдем в КДВ», там людно». В КДВ его, кажется, знали. А я жалась к эскалаторам, пока нас не вознесло к отделу сыров, но мы устремились выше, потому что сожрать такое изобилие и сохранить человеческое достоинство доступно только французам. И когда мы поднялись в стеклянный аквариум пентхауза, он купил бутылку клубничного шампанского. Он хотел выпить за лайковую куртку, любуясь видами. Но мы посмотрели сквозь стену и выпили за все. За компромисс прозрачных стен, за тотальное подавление одиночества валом перепроизводства. И конечно же за вид, Доктор.
Потому что все со всем соединилось. Западная окраина с пряничными домиками и фрау, у которых волосы посыпаны сахарной пудрой. Они едят свои штрудели уже целую вечность. И, чтобы не разочаровывать их иллюзорностью кондитерского бессмертия, власти округа поставили рядом с кафе три английских телефонных автомата времен раздела Берлина.
Восточная окраина, где старый панк с седым ирокезом, позвякивающий металлическими заклепками на браслетах, как бронтозавр чешуей, тащит за руку пятилетнего внукапанка… И центр, где на полянке у Рейхстага валяется с книгой художница Катя, с утра искусно соорудившая чалму из рэпперских штанов своего сынараздолбая. И все они (как, впрочем, и мы, Доктор) полны решимости выжить, как всякие вымирающие виды. И здесь, на крыше КДВ, возникает иллюзия, что это возможно. Потому что, как выясняется, город один. И не такой уж большой. И сейловое тряпье, Доктор, можно скупать безнаказанно. Потому что сверху эти ребяческие шалости совершенно незаметны.
Письмо третье
Доктор, в берлинском метро есть своя прелесть. Здесь сиденья обтянуты той же ворсистой тканью, что и в моем автомобиле. Это напоминает мне о родине, о том, что всетаки надо купить пылесос и запретить пассажирам вставать на кресла ногами. В берлинском метро, чтобы открыть дверь, нужно нажать на кнопку. И если вы, Доктор, забыли, не знали или потеряли интерес к пункту назначения, то никакой автоматически разверзнутый зев не напомнит вам о вашем топографическом кретинизме.
Кроме того, здешняя подземка подтверждает императив о непознаваемости мира. И не говорите, Доктор, что это особенности моей натуры.
Мой друг Палыч, например, даже не пытается зайти в метро трезвым, потому что космополиту в состоянии мерцающего сознания нечего уповать на путеводную букву «М», как во всех прочих городах Европы, а приходится промахиваться и возвращаться к неверной и блеклой «U». Метро, Доктор, здесь называется Убан.
Палыч — цивилизованный человек и цельная личность. Както он потерял на парижской станции «Рю де Ге» жену и звал ее: «Алла! Алла!», а пугливые парижане кидались прочь и многие даже прятались за газетные автоматы, ожидая взрыва. Ибо вид Палыча в бандане с огурцами, купленной в Стамбуле, был, несомненно, мятежен. Да и в его криках нежности было несоизмеримо меньше, чем отчаяния.
А еще раз в далекой карибской стране он беседовал с девушкой с бархатной кожей. Эта кожа шесть часов назад была покрыта серебристой лайкрой, ибо девушка была лучшей тамбурмажоркой на празднике независимости этой маленькой и достаточно задрипанной страны. «Представляешь, — говорил мой друг под месяцем, который не стоял вертикально, а лежал на спине, — я живу там, где на улицах снег, как в твоем морозильнике. А еще там под землей вырыт город — с витражами, лестницами, статуями и музыкантами. И по этому городу ходят поезда». А девушка погладила его руку и сказала: «Тебе всетаки надо меньше пить».
Неделю назад Палыч выпил пива и подумал: «Ничего страшного, прорвусь. Это ведь тот же город. С тою лишь разницей, что в верхней своей части все стоит и все решено: в восемь — стакан светлого в баре, потом серия „Большого брата“, потом в полдесятого — спать. А здесь — все движется, значит, есть какаято перспектива. То есть надежда». Так думал Палыч, мой старинный друг, переведя взор на девушку в черном. И было ясно, что девушка эта не хочет останавливаться и спать в полдесятого, а в глазах ее светится неутоленная жажда перспектив.