Конвектор Тойнби
Шрифт:
— Кому?! Это мне-то страшно здесь одной?
Она рассмеялась, а Сио тихонько вторил ей в лунной полутьме. Как же прекрасен ее земной смех, когда голова запрокинута, а из ноздрей вырывается мистический дымок, обретая бестелесные формы. Ему пришлось отвернуться от окна, чтобы глотнуть побольше воздуха — у него перехватило дыхание.
— Еще спрашиваешь! Будь уверена!
Что за чудные, редкостные слова произносит она сейчас? О жизни, о музыке, о поэзии?
— Слушай, Дженис, ну, покажи мне того, кто сегодня боится марсиан! Сколько их осталось —
Когда он, не разбирая дороги, завернул за угол домика и споткнулся о пустые бутылки, ее смех настиг его и здесь. Даже с закрытыми глазами он ясно видел ее отливающую белым сиянием кожу, а в памяти прочно засели фантомы, слетающие с ее губ колдовскими заклинаниями, облаками, дождями, ветрами. Ах, если б узнать перевод! Силы небесные, только бы понять! Слушай же! Что это за слово, или это, а вот это? Неужели она окликнула его? Нет, вряд ли. Но разве не его имя она произнесла?
В пещере он поел, но без всякого аппетита.
А потом сидел битый час на пороге, пока луны не поднялись еще выше, чтобы плыть по остывшему небосводу, тогда он разглядел в воздухе струйки пара от собственного дыхания, похожие на огненно-молчаливых духов, что вились у ее лица, а она все говорила и говорила; он не то слышал, не то вызывал в памяти ее голос, летящий вверх среди скал, чувствовал запах ее дыхания, запах дымящейся надежды, теплоту слов, согретых ее губами.
Наконец он решился:
— Спущусь-ка я к ней и заговорю — тихо, неспешно. Буду говорить с ней каждый вечер — глядишь, она начнет меня понимать, да и я выучу ее язык, а потом она придет со мной сюда, в горы, где нас ждет благодать. Я расскажу ей о своем народе и о своем одиночестве, признаюсь, как наблюдал за ней и слушал ее столько ночей подряд…
Но ведь она… — сама Смерть.
Он содрогнулся. Это подозрение, это слово не шло из головы.
Как же он мог забыть?
Достаточно коснуться ее руки, лица — и он зачахнет в считанные часы, ну, может быть, протянет неделю. Кожа потемнеет, соберется чернильными складками, начнет отмирать, отслаиваться и в конце концов высохнет, разлетится по ветру…
Всего одно прикосновение и… Смерть.
Но тут в голову пришло совсем другое. Она живет одна, вдали от своих сородичей. Должно быть, ей нравится предаваться размышлениям, раз она поселилась в уединении. Выходит, мы с ней похожи? И потом: раз она бежала из города, может, в ней и не гнездится Смерть?.. Да! Скорее всего, так!
Хорошо бы провести с ней день, неделю, месяц, вместе поплавать по каналам, побродить по горам и снова послушать ту незнакомую песню, а он, в свой черед, достанет старинные ноты, и струны арф будут ей подпевать. Неужели это несбыточно? Да за такое можно отдать все на свете! Ведь от одиночества умирают, верно? Надо бы еще раз приглядеться к этим желтым огонькам в хижине. Целый месяц жить в согласии, находиться рядом с красотой, которой подчиняются даже призраки и духи, слетающие с губ, — разве можно упустить такой подарок судьбы? А уж если придет Смерть… то какая чудесная и необыкновенная!
Он встал. Потянулся. Зажег свечу в нише, где при свете пламени задрожали изображения его родителей. Снаружи темные цветы ожидали рассвета, чтобы трепетно раскрыться к ее приходу — она их заметит, бережно тронет стебельки, а потом пойдет бродить с ним по горам. Луны уже скрылись. Пришлось настроить особое зрение, чтобы в потемках не сбиться с дороги.
Сио прислушался. Внизу, в ночи, играла музыка. Внизу, во тьме, голос женщины вещал о чудесах, неподвластных времени. Внизу, в мелькании теней, белым жаром горела ее плоть, а вокруг головы танцевали призраки.
Он ускорил шаги.
Ровно без четверти десять ей послышался осторожный стук в дверь.
За хозяина глоток да глоток на посошок!
One for His Lordship, and One for the Road! 1985 год
Переводчик: Е. Петрова
Родился, допустим, у кого-то младенец — так ведь пройдет чуть ли не целый день, пока весть об этом отстоится, созреет и разнесется по зеленым ирландским просторам, чтобы достичь, наконец, ближайшего городка и ближайшего паба, то бишь заведения Гибера Финна.
Но если, допустим, кто-то умер, над полями и холмами загремит целый симфонический оркестр. Грандиозное «тра-та-та» грянет над всей округой, эхом отражаясь от графитовых дощечек для записи заказов и подталкивая завсегдатаев к опасной фразе: «Налей-ка еще».
Так случилось и в этот жаркий летний день. Не успел паб открыться, проветриться и принять посетителей, как Финн увидел сквозь распахнутую дверь клубы дорожной пыли.
— Это несется Дун, — пробормотал Финн.
Дун-гимнобежец был местной знаменитостью: он ухитрялся смыться из кинотеатра до первых звуков ненавистного государственного гимна, а также первым разносил любые вести.
— А вести-то нынче недобрые, — пробормотал Финн. — Уж больно резво бежит!
— Эге! — крикнул Дун, прыгая через порог. — Конец, преставился!
Столпившиеся у стойки завсегдатаи повернулась в его сторону.
Дун наслаждался своим превосходством, держа их в неведении.
— На-ка, выпей вот. Может, тогда язык развяжется!
Финн сунул стакан в загребущую лапу Дуна. Тот, промочив горло, начал обдумывать, как изложить факты.
— Сам, — наконец выпалил он, — лорд Килготтен. Преставился. Еще и часу не прошло!
— Боже милостивый, — тихо сказали все хором. — Упокой его душу. Славный был старик. Доброго нрава.
Ибо лорд Килготтен, сколько они себя помнили, ходил по тем же полям, выгонам и амбарам, не минуя и это питейное заведение. Его кончина стала событием такого же масштаба, каким в свое время было отплытие норманнов-завоевателей назад во Францию или вывод чертовых британцев из Бомбея.
— Прекрасный был человек. — Финн выпил за его светлую память. — Даром что каждый год мотался в Лондон, аж на две недели.