Копья Иерусалима
Шрифт:
Жорж
КОПЬЯ ИЕРУСАЛИМА
«Когда душу терзают огонь и тайное смятение, ее уже ничем не удержать, в страстях она не ведает пределов. Чем дальше, тем ярче разгорается этот огонь, душу охватывает неутомимая жажда опасности, покой претит ей безмерно; тронутое всепожирающим пламенем человеческое сердце обречено трепетать до тех пор, покуда смерть не остановит его».
1
ГИО — ОРУЖЕНОСЕЦ
Время от времени, кто-нибудь — чаще это были люди в летах — перебивал его:
— Гио, все это было так давно! Ты забываешь, что время идет. Дни юности встают перед твоими глазами как живые, когда ты рассказываешь о них. Однако жизнь меняется, и мы вместе с ней…
И тогда брови Гио неизменно хмурились, глаза темнели от гнева, и слышалось привычное:
— Времени не существует! Сколько можно вам повторять? Все это лишь дурные сны, что мучают слабые души тех, кто живет самим собой!
— Милый брат, скажи нам, как время может быть сном?
— Потому, что людские сердца и мысли, их пот и кровь, их надежды и печали, уходят и возвращаются. И героев, и святых на земле будет ровно столько, сколько жило и раньше. Призвание их — будь они прославлены или никому не известны — воодушевлять нас своим примером. Единый дух самопожертвования ведет их; они молятся о ниспослании его несравненной благодати; в нем их счастье.
Когда он хмурил брови, и глаза его блестели, подобно драгоценному сардониксу, а густая борода ниспадала, сливаясь с прядями непослушных волос, мелкие морщинки собирались на висках, и три глубокие борозды пересекали лоб и щеки, опаленные солнцем и ветрами, — он напоминал пророка Моисея, каким вытесывают его из камня для церковных порталов. Столь же удивительно широки были его плечи, мощно тело, заключавшее в себе едва сдерживаемую неистовую силу; огромным рукам его, казалось, более пристал меч, чем перо.
И тем не менее, в иерархии этой обители тамплиеров он занимал нижайшее место скромного оруженосца. Он упрямо отвергал белые одежды, рыцаря, не взирая ни на свои заслуги, ни на благочестие, ни на возраст, решительно не желая более возвращаться в мир. Ни объяснения, ни даже сколько-нибудь правдоподобной причины этого он не приводил. Но уважение, которое оказывали ему, могло сравниться лишь с почестями командора, а может быть, даже превосходило их.
Зимними вечерами или в короткие минуты отдыха все слушали его с благоговейным почтением, и глухим задумчивым голосом разматывал он нить своих повествований.
— Время, — повторял он часто, — не есть то, чем кажется. Сумею ли я вам когда-нибудь это объяснить? Если сравнить его с самым красивым деревом нашего леса…
— С Деревом-Фо?
— Облитый лунным светом, дуб этот кажется нам совсем иным, чем на самом деле. Каждая веточка предстает как бы одетой инеем, и мы невольно дрожим, поддавшись мимолетному впечатлению. А дерево-то остается прежним, со своей красноватой древесиной, покрытой корой, оно живет! Соки текут в нем подобно крови…
В деревне, под сводами обители, в лесной чаще во время дозоров поговаривали о том, что старый Гио был некогда вхож во дворцы, что, бряцая на лютне, он распевал там песни своего сочинения. А кое-кто из тех, что льстили себе мыслью о близкой дружбе с ним или же просто баловались чтением, так вот они утверждали — по дружбе, разумеется! — что это не кто иной, как Гио Провенский, слагатель чудных «Поисков Святого Грааля». Но когда его спрашивали об этом, он хмурился и бормотал: «Куда мне!» И правда: никто ни разу не застал его пишущим, разве лишь за перепиской орденского Устава. Но рассказывать он любил. Слова и образы струились из его уст подобно источнику в расщелине скалы.
— Как похожи на кровь древесные соки — в апреле они разогреваются, и дерево, охваченное жаром юности, зеленеет. Но лишь они замерзнут — оно теряет листву и умирает. В них — его жизнь. Соки поднимаются от сумрачных корней к стволу, по нему — к вершине, а оттуда — по бесчисленным ветвям к небесному сиянью!
— Ты говоришь, Гио, что дерево для тебя — картина времени, чем же тогда будут его соки?
— Если в моей притче есть смысл, то соки — это кровь, передающаяся от отца к сыну, сила, которая нас ведет и заставляет действовать. Это наша общая судьба, но в то же время и судьба каждого — тот долгий мучительный путь, что проходит любая тварь от тьмы к свету.
— Кто тебе это сказал?
— Ночь. Ты удивлен? Я любил ее как женщину.
— Любая женщина коварна и опасна для спасения души. Вспомни о нашем Уставе.
— Та, о ком я говорю, — самая чистая и нежная. Сколько раз помогала она мне на этом пути.
— Как это?
— Она уносила меня от самого себя. В ее нежном пении я парил ночной птицей, перелетая с ветки на ветку; легко и радостно переходил я от прошлого к настоящему. Люди, жившие давным-давно, становились мне близкими.
— Но почему же, Гио?
— Потому что я забывал себя, и в этом забвении мое существо множилось. Теряясь в неизвестных мирах, я вновь обретал себя… Когда в моих родных местах улыбается новорожденный младенец, женщины говорят, что он вспомнил звезды. Так и ночь — будь благословенна ее тишина! — возвращает меня в это первородное состояние. Она открыла мне, что эта бездонная пропасть, где кипят миры, рождаются мерцающие звезды, эти бушующие бездны, что мы носим в душе, — единое мерило, зеркало для нас самих — все это звездное небо. Ночь окрылила мою душу…