Копья летящего тень. Антология
Шрифт:
— Папуля, — лениво произнесла Маша, одетая во все голубое, под цвет ранних сумерек, — принеси какую–нибудь музыку!
«Папуля» в свою очередь кивнул Венсану, и тот принес на веранду магнитофон и две большие колонки. Густая листва приглушала слова французских песен…
— Ретро… — многозначительно произнес Виктор Лазаревич, поднимая тонкий бокал из цветного хрусталя. — За твои поэтические успехи, Лилиан! Я читал в местной прессе твои стихи. За твой дебют!
Лилиан фыркнула и отвернулась. «Лучше бы он обольщал эту француженку, — подумала она. — И как его только угораздило напороться на эти два моих худосочных сонета, попавшие в молодежный отдел газеты?»
— Да, Лилиан, — подхватила Марина. — Сколько же тебе заплатили?
— Мне ничего не заплатили, — покраснев, соврала Лилиан.
Из густо–синих
— Лилианчик… — шепнул ей Виктор Лазаревич, пьющий на диване коньяк, — я твой поклонник номер один…
— Идем! — вдруг сказала Лилиан, резко убирая руки с клавиатуры и поворачиваясь ко мне.
В саду пели сверчки, с веток срывались, шелестя листвой, яблоки и стукались об землю. Сорвав наугад несколько виноградных ягод, Лилиан захлопнула калитку.
9
Тропинка ведет от двери комнаты к столу, заваленному пыльными трупами великих философов, а дальше идет ответвление к кровати, застеленной черно–белым пледом, таким же пыльным, как и все остальное, — здесь настоящее царство пыли: толстым слоем пыль лежит на книжных полках, въедается в бумагу и переплеты, покрывает пол, занавески, торшер, пластинки, шкаф, подоконник, изнемогающие от красного паучка кактусы. Я храню эту пыль как реликвию моих умственных изысканий, в ней — частица меня и древних, усопших старцев, проведших свою девственную жизнь в той или иной пропыленной келье…
Помимо запаха пыли, в моей комнате можно уловить экзотический аромат пожелтевшей, времен Сталиниссимуса, бумаги, духов «Быть может», увядающего в глиняной вазе донника, свежесваренного кофе и моего собственного двадцатисемилетнего тела, — все это, так сказать, моя объективная реальность, и поэтому я держу дверь плотно закрытой, чтобы эта реальность не улизнула в коридор и не смешалась там с уныло–добротным благополучием квартиры моих родителей, все еще терпящих мое присутствие.
Впрочем, я тоже многое терплю. Когда меня нет дома, отец открывает настежь дверь моей кельи, крича, что я неряха, и вся моя драгоценная атмосфера вмиг вытесняется атакующим, враждебным мне и моим иссохшим старцам миром марширующих под «Ты, я, он, она…» одноверцев, видящих во мне лишь чахоточную, бескрылую букашку, которую можно и нужно давить, давить, давить… и всякий раз при виде растерзанной кельи у меня начинает колотиться сердце, я спешу восстановить нарушенную герметичность своего кокона, захлопываю дверь, торопливо бегу по тропинке к письменному столу, вдыхаю запах увядающего донника, раскрываю книги… Иногда отец добирается до ящика моего стола, ища там сигареты, «Доктора Живаго» или еще что–нибудь запретное. Но сигареты я храню совсем в другом месте, а «Живаго» спокойно лежит на подушке, куда ведет ответвление тропинки. Эту книгу мне дал Венсан, она не очень меня интересует, но меня забавляет то, что отец, этот образцовый, медализированный функционер и член Великой Партии с тридцать седьмого года, проходит мимо и не замечает «запрещенки», небрежно раскрытой на сто двадцать первой странице… Меня не перестает изумлять то, что отец вступил в Партию именно в тридцать седьмом году. Он не был доносчиком, не был стукачом, и его самого никогда ни за что не преследовали. Секрет его официальной благонадежности состоял в том, что он в совершенстве владел техникой «отказа»: мастерски обрывал связи даже с близкими друзьями еще до того, как их начинали в чем–то подозревать — он просто переставал замечать их…
Я плотно закрываю дверь и начинаю восстанавливать свою реальность. Галилей, Леонардо, Монтень… Моя скромная лаборантская должность в университете дает мне определенную свободу: я читаю. Читаю, чтобы сдать кандидатские экзамены, чтобы поступить в аспирантуру, чтобы стать философом, чтобы потом… Что потом, я не знаю. Идти по горящим мостам к самой себе или заниматься престижным оправданием главенствующей и всеобщей глупости в надежде на получение столь же престижных благ?
Жаркое лето и жаркий сентябрь, постоянное чтение книг и изнурительные мысленные эксперименты сделали меня почти больной: стоит мне подумать о простейшей философской конструкции, как правую часть головы прокалывает насквозь острая боль. «Может быть, сознание материально?» — думаю я, сдавливая пальцами висок.
10
Отойдя на шаг от большого зеркала, вставленного в дверцу платяного шкафа, я беру ножницы и подрезаю челку: гладкие темно–русые волосы падают на пол. Коротковато, но ничего, сойдет, на концерт в филармонию можно пойти даже лысым. У меня два билета — мне и Лилиан. Еще раз смотрю на свое отражение: оправа очков как раз под цвет моих глаз, дымчато–серая, но лицо бледно–книжное, омраченное далекими от действительности мыслями. Сигареты — на всякий случай. Духи? Не надо. Плотно закрываю дверь кельи и выхожу из квартиры под нудное гуденье «Голоса Америки» — отец включает радио и спит в кресле, видя розовые пропагандистские сны.
Около шести я была уже возле общежития, где жил Венсан и куда я с некоторых пор стала наведываться. На всякий случай вынимаю из кармана куртки билеты, смотрю. Этот концерт будет только через два дня! Зря я отрезала челку. Придется подождать здесь Лилиан.
Из открытых окон клейкой массой стекает по стенам заунывная, тоскливая, как пустыня, арабская мелодия, и тяжелейший из всех роков, надрывая сердца, надпочечники и прочие важные органы своей железобетонной, могильной кладкой, сотрясает фундамент общежития — и все это неуклюжее здание с колоннами, ложными балкончиками, узкими тюремными окнами и сборищем лепных фигур, изображающих триумф какой–то неизвестной советской музыки, дрожит и колышется среди пыльной тополиной листвы, готовое в любой момент рухнуть на соседний двор, полный детей, песочниц, мусорных ящиков, пенсионеров и бродячих собак.
Я стою и жду Лилиан. Но вместо нее из прохода между палисадниками ко мне выходит большая рыжая кошка. Свободолюбивое, чердачно–подвальное Божье создание. Присев на корточки, я протянула кошке указательный палец, и та принялась тереться о него ушами. Но эта идиллия продолжалась недолго: я почувствовала, что надо мной кто–то стоит. Оглянувшись через плечо, я увидела… Нет, это было просто непостижимо! Откуда в нашей плоской, заземленной действительности могло взяться такое? Синие глаза, льняные волнистые волосы… плечи… рост… О! Просто кошмар!
Незнакомый северный холодок пробежал у меня по спине. Резко поднявшись, я тревожно уставилась в смеющиеся глаза западного инопланетянина. Чему он, черт возьми, мог улыбаться? Рядом с ним стояли три девушки — тоже инопланетной внешности, и одна из них была особенно красива: с льняными волосами, яркими красками лица и потрясающе синими глазами. И все они смеялись! Надо мной! Да, мне всегда нравились кошки. Что в этом плохого?
Продолжая смеяться, вся инопланетная компания двинулась на улицу. И тут я, повинуясь какому–то совершенно мне непонятному толчку, крикнула:
— Эй!
Он остановился, девушки ушли вперед, я сделала несколько шагов в его сторону и, не веря собственным ушам, услышала свой голос:
— Хочешь пойти на концерт? У меня лишний билет…
Зачем я это сделала? Я, можно сказать, обманула Лилиан. Но было уже поздно: он молча взял билет, деловито осмотрел его с обеих сторон, с любопытством взглянул на меня и произнес с заметным английским акцентом, хотя и без малейшего смущения:
— О'кэй, я пойду!
Лилиан подошла к общежитию со стороны вокзала, и я не заметила ее. Ошарашенная собственным нелепым поступком, я медленно шла к Первомайскому парку, стараясь понять, зачем я отдала билет первому встречному инопланетянину. Но вместо ответа у меня перед глазами плыли его русалочьи волосы и сине–зеленые, как вечернее море, глаза… Словно чья–то рука яростно распахнула окно моей кельи, разорвав многолетнюю паутину, сметая с подоконника хвостатых и усатых тварей, впуская в мою мумизированную реальность поэзию улиц, вокзалов и поездов… Что я наделала!