Копья летящего тень. Антология
Шрифт:
Она искала музыку этого осеннего дня. Чувство простое и ясное, парящее над обыденностью, как строка стихотворения, чувство неизбежности чего–то важного, чувство благодарности за мимолетное тепло дня, за угасающий свет осени… Музыка, которую искала теперь Лилиан, существовала века, ею был выверен слух: музыка Баха… Меланхоличное созерцание и страстный духовный порыв, обогащающийся звучанием каждого уходящего дня… Расстегнув пальто, так что длинные полы закрывали ноги и стул, касаясь паркета, Лилиан некоторое время сидела неподвижно. «Современность, — рассеянно подумала она, — шумливая, выставляющая себя на показ злободневность, парадные первые
Лилиан посмотрела в окно: облезлые стены домов, стаи голубей на крышах, старый тополь, дотянувшийся до пятого этажа, с грачиными гнездами на верхушке… Она опять положила руки на клавиатуру. Почему эта музыка, чистая и торжественная, как «Аве Мария», кажется такой печальной? Почему на исходе печали, словно со дна глубокого колодца, вдруг неожиданно блеснет радость — и конец становится началом? «И сейчас, в сером полусвете упадка, — перестав играть, подумала Лилиан, — должен появиться подлинный свет! Иначе нет смысла в наших незаметных, по капле выдавливаемых, пусть даже ничтожных в этот миг усилиях придти к самим себе… Должен быть свет! Но пока диссонанс… Мы не только чувствуем, но и осознаем, продумываем свою печаль. Диссонанс духа был всегда, но только теперь мы начинаем видеть в нем нечто большее, чем неизбежную боль жизни: мы находим в себе мужество следовать по печальному пути диссонанса, надеясь встретить за его пределами не рабский страх, не пустоту, а… радость! И если я когда–нибудь зайду в тупик, я снова вернусь к этому баховскому морю и, сбросив старые одежды, пойду навстречу волнам, учась заново надеяться и страдать».
16
В крошечной прихожей хрущевки, где втроем невозможно было развернуться, пахло старой обувью и кошачьей мочой; на голой стене возле зеркала висел отпечатанный на компьютере портрет Альберта Эйнштейна с высунутым языком, в углу стояли сломанные лыжи. Открыв по ошибке одну из двух совершенно одинаковых дверей, Дэвид Бэст попал в ванную, и Бочаров, посторонившись, повел гостей в свою единственную комнату.
Сервант, набитый книгами, продавленный в нескольких местах диван, самодельный, похожий на школьную парту столик — вот и вся обстановка, если не считать аквариума, в котором жила одна–единственная рыба — большой, ленивый гурами, а также клетки с попугаем, висевшей над аквариумом.
Гурами подолгу стоял в воде, едва шевеля прозрачными, голубоватыми плавниками, и вдруг срывался с места и бросался в зеленую гущу водорослей, взметнув со дна песок. А попугай Боцман, целыми днями качавшийся на жердочке, умел, в отличие от своих собратьев, молчать, но когда в комнате появлялся Бочаров, попугай обычно говорил: «Еще бы!», а если тот садился на диван, Боцман прыгал, как сумасшедший, из стороны в сторону, без конца чистил клюв о прутья, бегал вниз головой по «потолку» клетки и время от времени произносил тихим, хриплым голосом: «Ты понял? Дурак бы так и подумал!» И вслед за этим, спрыгнув к кормушке, ронял зерна и крошки прямо в аквариум.
— У тебя нет ни одного стула! — удивилась Лилиан, смущенно входя в незнакомое жилище.
— Да… — нехотя ответил Бочаров, — стулья я еще не успел купить, так что гости сидят у меня на полу.
Дэвид Бэст тут же сел на домотканый деревенский коврик, обхватил руками колени и принялся спокойно разглядывать комнату.
— Какую церковь ты посещаешь? — спросил он у Бочарова.
Тот удивленно уставился на него.
— Ты верующий, — убежденно сказал Дэвид. — Тебе, наверное, здесь жить очень трудно…
— Брось, Дэвид, — с досадой ответил Бочаров, — с чего ты все это взял? Впрочем, если тебе угодно, я верю в Бога. Но не в глупого, маразматического церковного Бога, а в ту часть своей души, которую я сам сотворил в одиночестве и сомнениях. И своим существованием этот Бог обязан мне.
— А Библия? А все эти старинные книги? — не унимался Дэвид, продолжая сидеть на полу возле серванта. — Ты все это читаешь?
Бочаров неопределенно пожал плечами.
— Это моя память, — помолчав, ответил он, обращаясь главным образом к Лилиан, — мое прошлое… У тебя есть прошлое, Лилиан?
Лилиан исподлобья взглянула на него.
— Мне снятся сны, — сказала она. — Много лет мне снится один и тот же сон: я иду в плотной толпе людей, вокруг меня и надо мной стоит страшный стон и плач, все люди нагие, как и я, грязные и истощенные, среди нас есть — и это самое ужасное! — дети, и все мы идем, бессильные и ослепшие от ужаса, и нет никакого спасения, никакой надежды… я слышу свой предсмертный вопль, вижу, как сморщивается моя кожа, седеют в считанные секунды волосы… все мое тело — это сплошной животный крик, и единственное, что позволяет мне остаться человеком, это готовность дважды пройти через сожжение, лишь бы спасти детей… Этот сон мне снится снова и снова, я вскакиваю среди ночи с постели, включаю свет, пью воду, хватаю сигарету и до утра кутаюсь в пуховое одеяло и исхожу холодным потом… Разве на мне нет доли вины за все эти преступления? Разве те, кто придумал концлагеря, не были людьми?
— Людьми? — холодно перебил ее Бочаров и энергично покачал головой. — Нет, я так не думаю. Они не были людьми.
— Наконец–то я слышу истинно советский голос! — весело воскликнул Дэвид Бэст. — Они были людьми! Да, да! Обычными, нормальными людьми! Среди них, уверяю вас, не было ни одного сумасшедшего!
Лилиан и Бочаров молчали, не глядя друг на друга. «И ни одного поэта, — мысленно добавила Лилиан. — Поэты не умеют строить концлагеря…»
— Между прочим, мне интересно, — продолжал Дэвид Бэст, — что будет, когда умрет Брежнев?
Пристально посмотрев на Дэвида, Бочаров ответил:
— Для того, чтобы появился новый Брежнев или новый Сталин, нужен энтузиазм. Но энтузиазма больше нет, люди устали.
— Устали? — воскликнул Дэвид Бэст. — И это ты называешь устали: совсем недавно советские войска перешли афганскую границу!
Некоторое время все трое молчали. Потом, о чем–то вспомнив, Бочаров бросился на кухню, загромыхал крышками кастрюль, чертыхнулся и тут же снова появился в комнате.
— Картошка готова, — сообщил он, — сейчас накроем на стол… то есть, ужинать будем… на полу…
Лилиан пошла ему помогать. Тесная, убогая, неубранная кухня с остатками еды и полной неразберихой среди немытых кастрюль и тарелок, с лампочкой без абажура и серыми занавесками, служившими, судя по их цвету, одновременно и полотенцем. «Да, салону Маши Коробовой далеко до этой диссидентской норы», — усмехнулась про себя Лилиан.
Расстелив на полу новую, купленную специально для этого случая льняную скатерть, Бочаров поставил в самый центр «стола» тарелку с вареной картошкой и эмалированную миску с помидорами, налил всем водки.