Корабль дураков
Шрифт:
— А, да, вы правы, мисс Браун.
Тут только Дженни посмотрела на него и поняла, что сделала: горбун поклонился ей, негромко щелкнув каблуками, и сразу же заковылял прочь.
— Ох, боюсь, я его обидела, — прошептала она, обращаясь к фрау Гуттен (та, видимо смущенная, держалась немного в стороне).
— Не надо слишком расстраиваться, дорогая фрейлейн, — успокоительно заговорил профессор Гуттен, по-доброму глядя на Дженни поверх склоненной головы жены, — Люди с неизлечимыми физическими недостатками, особенно врожденными, всегда чрезмерно чувствительны к отношению окружающих, тем более в обществе, и вдвойне — если тут замешана особа другого пола… рано или поздно, сами того не желая, вы непременно их чем-нибудь обидите, этого не избежать…
— Я только не хотела, чтоб он был рядом… я почему-то его боюсь! — чуть не со слезами сказала Дженни.
— Я думаю, он к этому уже привык, — мягко сказала фрау Гуттен. — Что ж, попробуем все-таки поспать хоть немного. Спокойной ночи!
Она натянула поводок Детки, взяла
— Спокойной ночи, — сказала вслед им Дженни.
Впервые она заметила, что фрау Гутген слегка прихрамывает, и даже немного испугалась — врожденное это? Или от несчастного случая? И Дженни вдруг подумала, что в ней происходит какая-то недобрая перемена: никогда прежде она не чувствовала отвращения к калекам, к больным. Что же это с ней делается? И уж не подумал ли Дэвид, что она флиртует не только с Фрейтагом, но и с Глокеном, и вообще с каждой парой брюк, сколько их есть на корабле? Она медленно пошла в ту сторону, где прежде заметила Дэвида — если увидит его, сразу обнимет и поцелует и скажет: «Спокойной ночи, милый», просто нет сил совладать с этими ужасными порывами нежности к нему… И однако она решительно пошла с палубы в глубь корабля, по длинному коридору, к своей каюте; хоть бы Эльза уже спала…
Мельком увидав Дженни в новом окружении, Дэвид, подавленный, вернулся в каюту, лег не раздеваясь на койку, погасил лампочку в изголовье, закинул руки, скрестил, тыльной стороной кистей прикрыл глаза. Вот так она водит дружбу со всеми без разбору, думал он. Готова бежать за каждым встречным и поперечным… пройдет по улице оркестр — и она непременно увяжется, зашагает в ногу… способна откровенничать с совершенно чужим человеком — да и есть ли для нее на свете чужие? Все ей любопытно, пустую трепотню последнего дурака слушает с таким же интересом, как умнейший, глубокий разговор… еще с большим интересом, черт подери! Нипочем не пройдет мимо нищего — непременно подаст милостыню; в доме у нее всегда полно приблудных кошек и собак, а потом она уезжает — и раздает их людям, которым это зверье совершенно ни к чему. Сидит и жадно слушает, что лопочет тупоумная дылда Эльза, будто та невесть какие чудеса рассказывает. Пойдет в пикет с забастовщиками и даже не спросит, где они работают и из-за чего бастуют. «Кажется, это табачная фабрика, — сказала она однажды вечером, когда он застал ее в постели совсем измученную, со стаканом горячего молока в руках. — Я сегодня потеряла пять фунтов», — похвасталась она тогда. «А чего ради?» — спросил он. «Просто ради забавы», — ответила она, не потрудилась ничего ему объяснить.
А ведь когда-то они были так близки, он не мыслил себя отдельно от Дженни, его переполняли любовь и нежность, Дженни могла из него веревки вить, и он понимал и принимал все, что она ему толковала, даже сущую нелепость, — по крайней мере так теперь кажется; но почему она не хочет войти в его жизнь, сделаться частью его самого, чтобы он наконец почувствовал себя цельным, не ущербным человеком? Почему она всегда была такой шалой, сумасбродной? Это из-за нее их совместная жизнь просто невозможна! Впервые пришла ему горькая мысль: Дженни легко и просто ладит с кем угодно, со всеми и каждым — только не с ним. А если Глокен завел с ней дружбу и сует нос в его, Дэвида, личные дела… от этого просто кровь стынет в жилах! Как странно, он и не подозревал, что Глокен так ему неприятен. Бог весть, что Дженни ему наговорит, в каком свете перед ним предстанет; и потом этот Глокен со своим кривым, извращенным умишком станет думать о ней черт-те что, как о последней…
Вспыхнул свет, на пороге, ухмыляясь, точно самодовольный гном, стоял Глокен.
— Еще не спите? — спросил он и прибавил, как показалось Дэвиду, с отвратительной фамильярностью: — А мне не терпелось сказать вам, до чего прелестная девушка ваша fiancee [35] … Мы сейчас немножко побеседовали на палубе. Она очаровательна.
Дэвид обладал особым даром замыкаться в молчании: человек давно уже потерял надежду на ответ, а молчание все длится, яснее всяких слов выражая несогласие и неодобрение. И самый воздух в каюте леденел от этого молчания все время, пока Дэвид поднялся, неторопливо разделся (правда, зубы на ночь не почистил, нелепо заниматься такой ерундой на глазах у ненавистного соседа), снова погасил свет, лег и отвернулся к стене, чувствуя, что каждый нерв натянулся и каждая клеточка его существа дрожит от возмущения. Не скоро он сдался и уснул, и даже во сне судорожно вздрагивал; но еще дольше не спал Глокен — уязвленный, растерянный, недоумевающий. Он-то думал, если завязать хотя бы поверхностное знакомство с Дженни (пусть даже она была с ним груба, высокомерна, да об этом никому и незачем знать), тем самым установятся приятные дружеские отношения и с ее любовником. Он был очень доволен собой: так удачно, с таким светским изяществом заменил французским «fiancee» далеко не столь приятное на слух, зато более точное немецкое слово, что было у него на уме; и однако все пошло наперекос, не нашел он общего языка с этими молодыми людьми, впредь надо быть осторожнее. Он почти не знает американцев, встречался кое с кем только в Мексике, никогда их толком не понимал, да и не особенно старался. Но эти двое и
35
Невеста (франц.)
Матросы уже снова вышли мыть палубу, «Вера», мягко покачиваясь на волнах, неуклонно держала курс к Канарским островам, и лишь две или три головы подсматривали из ее иллюминаторов за свиданьем извечных любовников — луны и океана. Пепе, снова уступивший свое место в каюте Арне Хансену, начал уже поглядывать на часы: деньги деньгами, но, пожалуй, Ампаро тратит на этого парня слишком много времени. Так нередко бывало и прежде, с другими мужчинами, и никак из нее не выбьешь этой привычки. Все-таки он опять попробует ее поколотить, но надо сперва высадиться в Виго, там пускай она орет сколько влезет, никто внимания не обратит. Пепе на цыпочках обошел матросские ведра и швабры и, опершись о перила люка, заглянул на нижнюю палубу. Там, похоже, все уже угомонились и спали крепким сном; от одного этого зрелища он и сам сладко зевнул. Некоторые растянулись в парусиновых шезлонгах, другие — на голых деревянных скамьях, иные свернулись клубком в гамаках. Какойто человек в синем комбинезоне лежал поперек гамака, голова свесилась по одну сторону, огромные босые ноги с грязными кривыми ступнями — по другую. Пепе отлично знал этот народ, он и сам такой же, он родом из Астурии, а порой ему случалось почувствовать своего даже в каком-нибудь андалусце; но с этими у него нет ничего общего! Будь он таким же безмозглым ослом, он тоже спал бы сейчас там, на нижней палубе, или где-нибудь в Испании, в лачуге, полной блох и вшей. Его всего передернуло, будто на босую ногу вползла змея. Он помнил астурийцев, среди них прошло его детство: шумный народ, вечно кричат, поют, пляшут, дерутся, ругаются, — а теперь вон сколько их лежит вперемешку с более смирными уроженцами Канарских островов и Андалусии, совсем как мертвецы; под белесым призрачным светом луны одеяла, в которые они завернулись, — точно саваны, и от этого они уж совсем как трупы, только и ждут, чтобы их отправили в морг. Пепе выбрал мишенью того, что спал поперек гамака, свесясь по обе стороны, и ловко метнул горящий окурок в складки сухого тряпья, намотанного на туловище. Попробуем разбудить!
Сразу трое вскочили на ноги, и один, огромный и толстый (Пепе вспомнил: он не пел, а ревел, как бык), нашел окурок и раздавил прямо пальцами. И погрозил кулаком стройной тени, которая все еще смотрела сверху, перегнувшись через перила.
— Cabron! — бешено заорал он с потешным мексиканским акцентом; и, тотчас узнав одного из котов, что околачивались по городу в день отплытия, докончил с ядовитой усмешкой: — Puto! [36] Поди-ка сюда, мы тебе…
Проснулись и другие, подняли крик. Пепе тревожно оглянулся — матросы услыхали шум, и вот один уже приближается, не то чтобы угрожающе, но твердым, уверенным шагом, шагает к нему, как лошадь, — просто по долгу службы идет выяснять, из-за чего переполох. Пепе отступил от люка и с грацией плывущего лебедя, только гораздо быстрее, направился в другую сторону.
36
Испанские нецензурные ругательства.
В каюте Ампаро расчесывала спутанные волосы, помада неопрятно размазана на вспухших, словно искусанных губах, на нижней койке по обыкновению все разворошено.
— Ну? — сказал Пепе.
Она молча, угрюмо кивнула в угол. Пепе поднял пахнущую затхлым подушку и увидел новенькие зеленые бумажки.
— Еще доллары, хорошо! — сказал он, разгладил бумажки и стал их пересчитывать. Ампаро нахмурилась.
— Не так-то легко их заработать, вот что. Этот малый знай твердит — мол, давай еще раз — получишь еще пять долларов, и уж он все из тебя выжмет.
Она отвернула кран умывальника.
— Ты что делаешь? — спросил Пепе, начиная раздеваться.
— Помыться хочу, — сказала она, все еще хмурясь. — Я грязная.
— Не больно копайся, — предупредил Пепе.
В голосе его прозвучала знакомая нотка, и Ампаро вздрогнула, вся ее плоть затрепетала от волнения. Она намылила тряпку и начала мыться, а он без любопытства, но внимательно следил, как скользят по телу ее руки. Он разделся донага и лег.
— Долго же ты с ним провозилась, — сказал он, — хоть и за деньги.
— Отстань. Я ж тебе говорю, как дело было.
— Отстань? — Он усмехнулся. Проворно, неслышно поднялся и раскрытой ладонью с размаху ударил ее по лопатке — это больно, но следа не останется. Потом одной рукой ухватил ее сзади за шею и сильно встряхнул, а другой погладил по спине и под конец стукнул кулаком. Веки Ампаро опустились, губы стали пухлыми и влажными, соски отвердели. — А ну, поторапливайся, — сказал Пепе.
— Некуда мне торопиться. Я устала, — зло и кокетливо отозвалась она и принялась пудриться очень грязной пуховкой.