Корабль мертвых. История одного американского моряка
Шрифт:
Ставить на место выпавшие решетки везде трудно, но на «Йорике»…
Каждая решетка весит около пятидесяти килограммов. Они лежат на тонких металлических ребрах, которые когда-то были новенькими и хорошо держали любую решетку. Но это было давно, еще до вавилонского смешения языков, достигшего пика на «Йорике». Ничего удивительного, что ребра истончились, обгорели, проржавели. Решетки лежат на них самым краешком. Когда выгребаешь шлак, когда сбиваешь его, решетка легко соскальзывает в зольник. Она раскалена, ее приходится тащить клещами, которые сами весят около двадцати килограммов. А ведь требуется очень точно установить край решетки на металлическом ребре, и поскольку за прошедшие тысячи лет они стали втрое тоньше, это ужасная работа. Закрепишь одну, но тут же
Когда наконец мы поставили решетки на места, мы просто замерли на какое-то время, потому что потеряли все силы. В нас погасли последние искры жизни. Полчаса мы были действительно как мертвецы. Кровь текла еще по жилам, но мы этого не чувствовали, грудь, спина, руки, плечи – все было обожжено, исцарапано. У нас не было сил даже дышать. Но надо было поднимать упавшие пары. Надо было снова подтаскивать уголь к топкам, а ближайшие бункеры были уже пустыми. Все удобные места на «Йорике» заняты товаром. Так бывает на любом корабле, потому что они выходят в плаванье ради товаров. За одну только вахту я тысяча четыреста пятьдесят раз переносил полную лопату угля. Да, это все делал грязный угольщик, почти не человек, самый презренный член экипажа, не имеющий ни простыни, ни подушки, ни даже матраса, у которого не было своей ложки и вилки, и который не имел возможности вовремя умыться, воспользоваться мылом и чистой водой. Случись такое, компания стала бы неконкурентоспособной, а это подорвало бы силу государства.
В четыре часа сменился мой кочегар. Я нет. Я работал. А без двадцати пять я попытался разбудить Станислава, чтобы вынести золу и шлак. Он спал. Он был без сознания. Он слишком долго пробыл на «Йорике», чтобы откликаться на первое требование. Когда пассажир первого класса спрашивает, как могут в таких условиях работать люди, ему обычно отвечают: «дело привычки». Эти слова все объясняют. Но как человек не может привыкнуть к голоду, к болезням, издевательствам, так он не может привыкнуть к ужасу преисподней. Хотя слова «дело привычки» все объясняют. Получается, что так оно и есть. Станислав, здоровый, крепкий парень, просто отключался, он не хотел, он не имел сил чувствовать одно и то же. Ни человек, ни животное не могут привыкнуть к непреходящим страданиям. Страдания могут притупляться, да, но это вовсе не привычка, это не дело привычки. Это все та же тщательно спрятанная бессмысленная вера: а вдруг что-то случится? Именно надежду можно считать главным инструментом любого поработителя. Он играет на ней и всегда выигрывает.
– Я же только что лег, – сказал Станислав, открывая глаза. – Разве уже пять?
Он был грязный, черный, потому что не умылся перед сном, а сразу упал на койку.
– Я должен тебе сказать, Станислав, – признался я, растирая по лицу такую же грязь, – я, кажется, не выдержу. – Сейчас я вдруг понял, что не выдержу. В одиннадцать часов я, наверное, уже не смогу таскать золу. Я прыгну за борт.
После этих слов Станислав сел в койке.
– Не стоит прыгать за борт, – выругался он. – Если ты прыгнешь, «Йорике» конец, я не смогу тянуть твою и свою вахту. И не хочу прыгать вслед за тобой. Нет, никогда! Лучше уж броситься в топку.
И он не врал.
Он действительно так думал.
32
В шесть часов моя смена закончилась. Я даже не смог оставить запас угля для Станислава. Я просто не мог держать в руках лопату. Мне теперь не нужны были
Я упал на койку, но тут же кто-то заорал:
– Вставай, надо завтракать, парень!
Я не хотел завтракать, я был не в силах подняться. Зачем мне завтрак, если мне вообще не нужна еда? Иногда говорят: «Я так устал, что не могу шевельнуть пальцем». Теперь я это понимал. Теперь я это понимал лучше, чем все другие. И что там пальцем! От усталости я не мог сомкнуть век. Глаза были полуоткрыты, я воспринимал мутный дневной свет как тягостную боль, но не мог сомкнуть веки. Они не смыкались, потому что у меня не было на то сил. Одна только мысль: «Ох, исчез бы этот режущий свет». И все. В конце концов, я смирился и с этой болью, но какая-то сила сбросила меня под ноги орущей толпе.
– Какого черта? Вставай. Без двадцати одиннадцать. Тебе пора убирать золу.
Когда мы сбросили золу в море, принесли с камбуза обед. Я съел несколько слив, плававших в мутном соусе, который тут называли пудингом. Я слишком устал, чтобы съесть что-то еще. А когда в шесть часов я сменился с вахты, я был так утомлен, что мне и в голову не пришло искать воду для умывания. Я сразу упал на койку.
И так три дня и три ночи. Не было никакой другой мысли, кроме: с одиннадцати до шести… с одиннадцати до шести… с одиннадцати до шести… В этих словах концентрировались все мои представления о себе и о мире. Я медленно угасал. Ничего в голове не осталось, кроме этих числительных. Я чувствовал боль, будто ножом водили по моему горячему мозгу. Не успевал я уснуть, как меня толкали: «Какого черта? Вставай! Уже без двадцати одиннадцать!»
Но пошел четвертый день и я вдруг захотел есть.
– Странное дело, – поделился я мыслями со Станиславом. – Котлета оказалась вкусная. И молока мало. Правда, запас угля, – заметил я. – который ты мне оставил, тоже совсем невелик. Им не заткнешь и одну топку. – И спросил, не делая никакой остановки. – Тут можно добыть стакан рома?
– Легко, Пипип, – ухмыльнулся Станислав. – Поднимись наверх и скажи, что у тебя расстроился живот, тебя рвет. Тебе дадут стакан рома, чтобы вернуть к жизни. Два раза в неделю смело можешь пользоваться этим способом. Но чаще не вздумай. Вместо рома тебе дадут смесь рицинового масла и тебя по-настоящему пронесет. Иди наверх, но никому не выдавай этот рецепт. Он только для нас с тобой. У кочегаров есть свой, но они никогда его не выдадут.
Дело привычки.
Я начал привыкать.
Наконец пришло и такое время, когда в голове у меня появились какие-то посторонние мысли. Теперь я вполне осознанно грозил снизу второму инженеру, если он вдруг начинал командовать. В проходе, ведущем из машинного зала, мы ловко подвесили лом, протянув от него бечевку. Теперь, если бы второй инженер прокрался к нам и начал бы нас поносить, мы перекрыли бы ему отступление. И сумел бы он от нас убежать, это зависело только от количества выпавших решеток. У них ведь был свой нрав. Иногда пять вахт подряд они и не думали падать. Но все равно они прогорали и их приходилось заменять. Тогда все зависело от удачи, и мы старались начинать работу с некоторым благоговением. Но, черт побери, задеваешь одну, а падает две соседних.
Нет, второму инженеру не стоило заглядывать в нашу преисподнюю!
На траверзе Золотого берега мы попали в шторм. Господь нас храни! Не так легко донести бак с супом из камбуза в кубрик, а уж что говорить о выносе золы. Прижав к груди раскаленную железную кадку ты бежишь по палубе, а «Йорика» шатается, как пьяная. Вот ты добежал до кормы с кадкой в руках, и вдруг тебя бросает обратно к носу, а первый офицер кричит с мостика: «Угольщик, грязное животное! Если ты решил выпасть за борт, не тяни, но не вздумай унести с собой кадку!»