Кораблики, или «Помоги мне в пути…»
Шрифт:
Как меня встретит отец, я не очень задумывался. Наверно, не прогонит. Сам же написал тогда: "Сын ведь…" Да и вообще, конечная цель представлялась мне такой далекой… ну, как бесконечно удаленная точка, где сходятся параллельные линии. Главным делом казалась мне теперь сама Дорога – с ее неожиданностями, встречами, новыми местами, приключениями. Я понимал, конечно, что порой придется нелегко. И тогда:
Помоги одолеть мнеИ жажду, и голод, и боль…Ничего, одолею…
Теперь странным
Спокойно и как-то просветленно готовился я в путь. Заранее уложил в портфель сухари, полотенце, запасную майку и трусы, кружку, ножик, туго свернутую суконную курточку. И любимую, мамой подаренную книжку "Пять недель на воздушном шаре". В эти дни я старался быть послушным, с тетей Глашей вовсе не спорил. Не потому, что вдруг полюбил ее, а словно чувствовал: незачем брать с собой груз всяких обид и грехов, даже мелких.
Зашел как-то к Эльзе Оттовне, но соседка сказала, что она хворает, сейчас уснула и тревожить ее не надо.
Вальке Сапегину я отдал на память свою коллекцию марок. Объяснил, что наскучило собирать их. А о предстоящей Дороге не сказал, конечно. Валька, он хороший, но, когда начнут искать, не выдержит, расскажет. Хотя бы для того, чтобы опять увидеться со мной.
Потом я отыскал Турунчика и подарил ему свой оловянный пистолет. Очень Турунчик удивился, замахал белесыми ресницами. Никогда ведь мы не были приятелями.
– Спасибо… А почему ты… мне?
– Нипочему. Так, – вздохнул я.
Чувствовал, что виноват перед ним. Даже не только перед ним, а вообще. И этот грех (пожалуй, самый крупный в своей жизни) мне тоже не хотелось уносить с собой.
Как хорошо все-таки, что я тогда не успел ударить его…
В классах – особенно там, где одни мальчишки – часто бывает по два командира. Один – какой-нибудь образцово-показательный активист, назначенный школьным начальством в председатели или старосты. Другой – ребячий император, утверждающий свою власть крепкими кулаками и презрением к школьным порядкам. Чаще всего это амбал-второгодник. Но в нашем классе амбала не было, и Ким Блескунов успешно верховодил всюду. И на пионерских сборах умело командовал, и в тех делах, которые не нравились учителям. При этом всегда оставался уверенным в себе, спокойным и яснолицым, как мальчик с плаката "Отличная учеба – подарок Родине".
Он-то и приговорил Турунчика к публичной казни.
Дело было в конце сентября. Мишка Рогозин и Нохря перед уроком рисования натерли классную доску парафиновой свечкой – фокус известный: мел скользит, следов не оставляет. Конечно, крик, скандал: "Кто это сделал?!" Два дня разбирались, а завуч наконец как-то выведала виновников. Ну, досталось им, как водится, и в школе, и дома… И кто-то пустил слух, что наябедничал завучихе Юрка Турунов. Не знаю, почему так решили. Может, потому, что за день до этой истории Нохря довел Турунчика до слез и у кого-то появилась мысль: он, мол, в отместку заложил Нохрю. А может, просто потому, что был Турунчик робкий и безответный.
Конечно, он беспомощно мигал и бормотал:
– Да вы чего… я никому… Меня даже не спрашивали…
Но от этого уверенность в его вине только крепла. Коллектив – большая сила, и для пущего единения нужно ему общее дело. А если нет дела, то хотя бы – общий враг. Кимка внес в это настроение конкретность:
– Завтра после уроков будем Турунчика бить.
Все шумно поддержали его. Только Илюшка Сажин сказал:
– Все на одного? Так нельзя.
– Нельзя, если честная драка, – разъяснил Блескунов. – А тут не драка, а наказание. Фискалов били сообща во все времена, книжки читать надо…
Кимка назначил для исполнения приговора "бригаду". Десять человек.
– Ты… Ты… И… – он глянул на меня, – ты, Патефон. А то одно только знаешь: хор да хор, совсем оторвался от класса.
Почему я согласился? Мало того, даже обрадовался.
На следующий день мы зорко следили, чтобы Турунчик не сбежал. А после уроков повели его в дальний угол двора, за длинное здание мастерской. Турунчик похныкивал и упирался, но очень вяло: видать, совсем обмяк со страху.
За мастерской торчал высохший тополь, который завхоз дядя Гриша не успел еще спилить на дрова. Кимка распоряжался спокойно и обдуманно, только слегка разрумянился. Турунчика заставили обнять корявый толстый ствол. Суетливо связали приговоренному кисти рук снятым с него же чулком. Я держался в сторонке, ощущая незнакомое до той поры замирание: смесь боязни и стыдливого сладковатого любопытства. Турунчик молчал, только что переступал рыжим брезентовым полуботинком и босой, голой до колена ногой.
Блескунов достал из новенького портфеля орудие возмездия. Это была велосипедная камера – сложенная вдвое, слегка надутая и перевязанная в нескольких местах.
– У, мягкая, – сказал Нохря. – Такой не больно.
– Нет, почему же, – возразил Кимка. – Довольно чувствительно, если по открытой спине. На себе попробовал… – И добавил со значением: – К тому же в наказании главное не суровость, а неизбежность. – Наверно, он повторял слова своего милицейского папы. – Ну-ка, задерите на нем…
Турунчик был в хлопчатобумажном полинялом свитере сизого цвета – широком и обвисшем. Свитер легко задрали выше лопаток. А майка никак не выдергивалась из штанов.
– Расстегнуть надо, – решил Нохря. Сунул пальцы между Турунчиком и деревом, зашарил. – Где там у тебя пуговица…
Он возился, и все молчали, только сопение было слышно. Турунчик вдруг сказал сбивчивым полушепотом:
– Да не там… Сбоку пуговица…
Что это он? От собственной виноватости впал в окончательную покорность? Или просто хотел, чтобы скорее все кончилось?
Майку тоже вздернули почти до шеи и велели держать Валерке Котикову – маленькому и послушному. Турунчик прижался к дереву, чтобы не съехали расстегнутые штаны. Блескунов размахнулся и огрел его камерой – с упругим резиновым звоном. Турунчик дернулся, помолчал секунду и осторожно сказал:
– Ай…
– Конечно, "ай", – согласился Кимка. – И еще будет "ай". А ты как думал? – Он протянул черную колбасу Нохре: – Теперь ты. Надо, чтобы каждый по разу.
Шумно дыша, полез вперед Гаврилов: