Кордицепс
Шрифт:
III
Огненный жар облизывал все лицо. Казалось, даже губы медленно начали трескаться под натиском его жгучих языков. Во рту ощущался все тот же противный сладковатый вкус. Чем же его усыпили? В кино обычно использовали хлороформ, но писатель где-то читал, чтобы уснуть под его воздействием, нужно вдыхать минут пять или, даже, более. Здесь все было иначе. Говенный нарик, хоть бы не отравил…
Он приоткрыл глаза. Осмотрел под собой жесткую тахту, пылающий напротив камин, потемневшие под тяжестью лет бревенчатые стены, местами трухлявые, как и вся избушка. Попытался встать, но тело не слушалось. Затекло все, что может затечь. Даже волосы
В дальнем углу на одной из кушеток под громоздким верблюжьим одеялом что-то зашевелилось. Писатель напрягся. Вслушался. Кроме треска из камина – ни звука. Или?.. Ааа, стуки его трепещущего сердца. Прихватив с собой кочергу, он медленно шагнул навстречу неизвестному. Шагать в этом направлении с пустыми руками не очень хотелось. Под одеялом снова что-то шевельнулось. Мурашки пробежали по спине. Только в кино легко совершать подвиги, усмиряя свой страх, в жизни – нет пульта, чтобы переключить канал в самые волнующие моменты. А как бы он пригодился… Вот сейчас… Включить передачу о путешествиях и оказаться на берегу соленого океана. Слизнуть соль с соленой кожи и запить ее текилой, подсластить текилу чуть солеными губами прекрасной средиземноморской девы, зажмуриться от удовольствия и уснуть. Но зажмуриться пришлось от страха. Писатель вскинул руку с кочергой над головой, не очень понимая, как, в случае чего, пустить ее в дело, второй рукой резко сорвал одеяло с кушетки. Клубок из тел лишь слегка поерзал влево-вправо и издал несколько звуков, схожих на блеяние овцы, возвратившейся с луга домой. В переплетениях рук и ног, поп и тел, писатель заметил голову Патоша. И голова эта блаженно сияла, как надкусанное яблоко, где проглотил вкуснейший кусочек, а в оставшейся части увидел жирного желтого и довольного червяка, только на половину жирного желтого и довольного. Такое некое спорное блаженство. И писатель, что было силы, ударил по ней. Не кочергой – ладошкой. Показалось, что клубок из тел зашевелился гораздо раньше, чем сама голова. Медленно шестеренки в креплениях этого механизма заскрежетали зубьями: кто – по часовой стрелке, кто – против.
Патош открыл глаза. Несколько секунд он фокусировал взгляд на писателе. Это было непросто, видимо, одурманивший его туман рассеивался неохотно, цепляясь за встречные потоки воздуха. Еще спустя несколько минут клубок окончательно распутался в четыре полуголых тела, и только тогда Патош смог решительно зацепиться за край реальности. Даже приподняться и присесть на край кровати. Помимо него, там, за гранью, остались три девицы: юные, сексуальные и беспомощные.
– А, Бэ, Вэ, – кивнул в их сторону Патош и облизал пересохшие губы.
– Сука, ты, – еще раз замахнулся писатель, для солидности той рукой, в которой была кочерга.
– Постой,– чуть дернулся назад Патош,– я все объясню.
Но обещание не сдержал, а совершенно неожиданно захохатал, как ребенок, честно и наивно. Писатель даже опустил руку, такой реакции он не ожидал. Ему ужасно хотелось размозжить эту дурную голову, но истерия, подобно той, которую он сейчас наблюдал, заставляла не только передумать, но и пожалеть этого бедолагу. Видимо, жизнь наказала его куда более сурово.
– Где мой телефон?– успокоившись, спросил писатель.
– Дурак, какой телефон!? Пойми, ты теперь с нами. Ты свободен. А свободному миру не нужна никакая связь, даже телефонная.
Патош
– Гребанный наркоман, – сквозь зубы прошипел писатель,– хотя бы скажи, где мы?
– Мы в реальности. Мы с тобой, – он хлопнул по заднице одну из девиц, – с нами в реальности. Абсурд, фантастика, сон? Нет, это – реальность. И я всегда, всегда это знал. Только не знал способ, не знал, каким образом. Но Бэ, о, моя любимая, Бэ!
Он обнял одну из девушек, и писатель припомнил ее смутный образ из машины. Видимо, это она его усыпила, а теперь просто спала здесь. Довольная и мягкая. О, как несправедлива жизнь!
– Она, она помогла мне, показала дорогу, – продолжал Патош, целуя спящую, куда попало (а попадало куда надо),– но я не мог один, не мог. Я обязан тебе. С первой нашей встречи я понял, что ты настоящий. Не раб и не слепец. Но человек. Смелый и добрый, а, главное, достойный, чтобы присоединиться к нам. Не злись, не спрашивай: почему и как?.. Знай, что иначе было нельзя. Только таким образом: тайно, решительно и быстро. Все великие дела происходят тайно, решительно и быстро. А наше дело, несомненно, великое.
Писатель отбросил в сторону кочергу. Обреченно выдохнул накопившуюся обиду и злость, затем отошел к столу и облокотился на него всей своей тяжестью. Усталость и безразличие завладели им. С одной стороны, похищение даже для Патоша было поступком, выходящим за пределы допустимого, с другой, ему стало жалко этого больного бедолагу. Грани его сознания то ли от наркотиков, то ли от времени стерлись, и уже теперь факт предстал фактом: Патош сошел с ума.
– Не думай, не думай на старый манер, все изменилось, – продолжил он нести чушь.– Мы изменились. Время, место, сама жизнь – все изменилось. Я знаю, сразу будет тяжело, особенно тебе, но мы справимся, мы должны.
– Ты болен, ты сошел с ума, тебе нужно обратиться за помощью.
– О нет, нет, нет,– яростно отрицал Патош очевидное,– я, наоборот, прозрел, я выздоровел. Скоро ты все поймешь, но мы должны быть осторожны, не все так просто. Он предупреждал, что первое время нужно просто учиться.
– Чему?– окончательно потерял смысл в его словах писатель.
– Жизни, первым шагам. Мы теперь все новорожденные.
– Так, ладно, пора заканчивать этот цирк. Который сейчас час? Сколько я здесь валялся и где мы?
Патош, кажется, даже его не слушал. Он снова обнял Бэ, смеялся и шептал ей что-то на ушко. Девушка понемногу начала приходить в себя. Сладко потянулась, издала птичий стон и перевернулась на спину. Патош гладил ее по голове, запутываясь своими кривыми пальцами в темно-русых копнах густых волос, затем привлек к себе и жарко поцеловал. Бэ крепко обвила его шею и прогнулась в талии, словно змея под тяжелым каблуком, только не от боли, а от удовольствия. Казалась, она готова ему отдаться, и писатель от неловкости момента кашлянул. Обидчиво и громко. Это уже был верх наглости: терпеть жестокое похищение, находится, черт знает где, так еще и смотреть, как спариваются эти животные. Нет, такого удовольствия он им доставить не мог. И он кашлянул еще раз. Громче и увереннее.
– Привет,– высунув голову, как из гнезда, поздоровалась с ним Бэ и чуть застенчиво добавила,– извини.
«Извини, о, детка, ты мне не на ногу наступила, здесь простым извинением не отделаться, это, в конце концов, преступление», – думал он про себя и на себя же злился за какую-то странную неловкость, возникшую в попытке выплеснуть эти мысли вслух. Словно кричать, ругаться, даже избить Патоша в данных обстоятельствах было делом нормальным и адекватным, а вот повысить голос на девушку – уже нет. Воспитание, слабохарактерность, жалость – причину подобной слабости он не до конца понимал и сам, что угнетало и раздражало еще больше. Может, это и есть тот пресловутый «стокгольмский синдром», хотя, скорее, просто его славянская нерешительность.