Корень рода
Шрифт:
— Вставай! — громко сказал Федор. Голос его прозвучал густо и сильно.
Соловьев вздрогнул, открыл глаза, порывисто сел.
— Что? Кто тут?.. — Ты?! — и сделал движение рукой к стене, где было оставлено ружье.
— А ты не забыл старые замашки… Вот твое ружье! — и взял с коленей двустволку егеря в руки.
Соловьев непонимающе смотрел на давно не бритое лицо Федора, видел глубокие складки над густыми бровями, седину, поблескивающую на щеках и широких скулах, и медленно втягивал голову в плечи под тяжелым взглядом охотника.
— Если ты меня… убьешь,
— Сто вторая тут не подойдет, — сдержанно сказал Федор. — А по сто третьей больше десятки не дадут… Только за твою подлую шкуру и месяца принудработ лишку!..
Соловьев подтянул колени к подбородку, зажал руками голову и заплакал.
Федор медлил. Он никогда не взращивал в своем сердце чувство мести, не давал клятвы отомстить за надломленную жизнь. Но восемь лет заключения выдубили душу, вытравили из нее жалость к человеческой слабости.
— Прости меня!.. — взмолился Соловьев. — Я расскажу прокурору все… Пусть меня судят за обман… Только не губи! У меня дочка…
— Заткнись, иуда! — взорвался Федор и медленно поднял ружье.
Соловьев, будто жизнь уже покидала его, пятясь, полз в угол. Он с ужасом смотрел на Федора и бессвязно, как в бреду, бормотал:
— Погоди, не стреляй!.. Погоди маленько!.. Я хочу сказать. Я прошу!.. Прости… ради дочки! Она маленькая… Лучше избей! Слышишь? — он пал ничком. — Бей! Чем хочешь, сколько хочешь!.. Ну? Топчи!.. Слова не скажу… Только оставь жить!..
Федор оставался глух к этим мольбам. Но вид валявшегося на нарах Соловьева вызвал в нем такое чувство брезгливости и отвращения, что даже ощущать приклад егерского ружья стало противно. Замарать руки о такого человека, руки, которые еще никогда и ничем не были запятнаны? Нет!..
Федор прислонил ружье егеря к стенке, вытер ладони о штаны, взял свою одностволку и вышел вон. Нет, он не отказался от мести. Его месть — вечное презрение и сохраненная в чистоте собственная совесть.
Морозный воздух леденящей свежестью обдал его разгоряченное лицо. Не застегивая фуфайку, охотник встал на лыжи и направился туда, где свернул на запад спугнутый запахом дыма раненый лось. Большой и грузный, он шел, пошатываясь, будто захмелевший, а вслед ему из-за стволов сосен светил розоватый глаз лесной избушки…
Медвежья Лядина
МОЛОКОВОЗ Миша-Маша, желтолицый и безбородый, неопределенного возраста, протопал грязными сапожищами к двери в кабинет председателя колхоза.
— Там совещание! — предупредил счетовод, исподлобья поверх очков взглянув на молоковоза.
— Гы… — осклабился Миша-Маша и высоким бабьим голосом сказал: — Раз иду, значит, спешно надоть!..
Он вошел в кабинет, снял замызганную кепчонку, молча поклонился, потом долго шарил в карманах заляпанных грязью брезентовых штанов.
— Во…
Председатель, лет пятидесяти, грузноватый, как всякий сердечник, с крупной лысой головой, обвел всех озабоченным взглядом и остановился на бригадире, доклад которого был прерван появлением молоковоза.
— Продолжай, продолжай! — сказал он и развернул бумажку.
«Прошу розрешенья напереезд в центр. Здоровье худое и в зиму оставаце некак немогу. Ксему Олександр Гоглев».
Рыжие брови председателя сдвинулись. Бригадир опять умолк на полуслове, а секретарь партбюро, щеголеватый мужчина при галстуке и выбритый до синевы, с беспокойством спросил:
— Что там стряслось, Михаил Семенович?
— Гоглев просится на центральную усадьбу, — вздохнул председатель.
Все, кто был в кабинете, разом задвигались.
— Пусть и не выдумывает! — тряхнула пышной прической зоотехник и откинула голову к стене: она знала, что именно так, приподнятое кверху, ее точеное личико выглядит особенно эффектно, а на нее сейчас обращены все взгляды. — Там же тридцать семь коров!
Заместитель председателя, обрюзглый и красный, сцепил короткие пальцы, коричневые от махорки, и, глядя в пол, сказал:
— Не надо было давать Гоглеву новую избу рубить. Вот срубил и теперь начнет крутить…
— А я вот не понимаю, чего, собственно, Гоглевым надо? — недоуменно пожал плечами секретарь партбюро. — Материально обеспечены — лучше некуда, сами себе хозяева… Что им, клуб нужен? Школа? Все взрослые…
— Ладно, — перебил его председатель. — С Гоглевыми я сам разберусь.
Бригадиры докладывали о ходе уборки картофеля, о заготовке силоса, просили присылать побольше школьников.
А у председателя не выходило из головы заявление Гоглева — последнего жителя деревни Медвежья Лядина. Прошлым летом оттуда пришлось перевезти на центральную усадьбу два хозяйства — ветхие старики Прохоровы перебрались к сыну, а Симаковы наотрез отказались отдать свою младшую дочку первоклассницу в интернат. Вот и осталась в Медвежьей Лядине одна семья Гоглевых. Но какая семья! Она стоит половины бригады: хозяин, хоть и инвалид войны, — хороший тракторист, жена и дочь — доярки, сын, только что вернувшийся из армии, — механизатор широкого профиля.
Верно, год назад, осенью, председатель разрешил Гоглеву рубить новый дом. Но тогда никакого разговора о переезде в центр не было.
«Наверно, сын это затеял, — подумал председатель. — Что же, придется потолковать с Гоглевыми. Коров-то и в самом деле девать некуда…»
Дорога в Медвежью Лядину, если эти две глубокие колеи, залитые водой, можно было назвать дорогой, пролегала лесом. Волок одиннадцать километров. Ни жилья, ни поля, ни поженки. Один лес, глухой, мрачный, замшелый, веками не рубленный потому, что на много километров вокруг нет подходящей для сплава речки.