Корень рода
Шрифт:
Долго сидели молча у догорающего костра. Я не хотел тревожить лесника вопросами. Может, он снова бродит с Афанасьевичем по окрайкам овсяных полей или пьет с ним чай у костерка, или слушает его дивный рассказ о дальних странах? А, может быть, как и я, думает о судьбе Любаши, о ее первой большой любви?..
Я так и не уснул в ту ночь. Лесник, видимо, тоже не спал. Вид у него утром был усталый.
Не разжигая костра, зябко поеживаясь, мы молча покурили и отправились на поиски раненого зверя. К счастью, искать его не пришлось, медведь лежал в тех же кустах, где мы оставили
Слопцы
КУЗЬМА ворочался в постели всю ночь. Младший сын, которого он не видел целых семнадцать лет, единственный из четверых сыновей уцелевший в войну, обещает, наконец, приехать домой.
«В сентябре обязательно приеду», — так и написал. А уже кончается август. Значит, совсем-совсем скоро.
И радостно на душе у старика, и светло, и он все старается представить себе, как сын войдет вот в эту избушку, где родился и куда приезжал каждое лето после войны, когда учился в Москве.
Последний раз сын был дома всего одну недельку перед выездом за границу. В плохое время он приехал тогда. Картошка еще не выросла, в лесу — ни ягод, ни грибов, ни дичи. Одним словом — июнь.
«А надолго ли теперь приедет? — думает Кузьма. — Столько времени дома не бывал, не грешно бы и на целый год… Может, своими руками и нас схоронил бы… Только нет, помирать еще рано, еще поживем…»
Тут Кузьма вспомнил, что месяц назад его вдруг так прихватило, так окрутило, что и не чаял выжить. Тогда-то и написал сыну письмо, своей рукой написал, как умел, в школе-то никогда не учился. Много обидных слов нацарапал. Обвинил сына, что тот на чужой стороне отца с матерью позабыл, а смерть на пороге стоит, и если сын и теперь не приедет — не будет ему отцовского прощенья…
Сейчас Кузьме неловко за те слова. Несправедливо написал. Ведь каждый месяц он со старухой получает от Василия и письма, и деньги, а то и посылки.
«Так не думал же я, что выживу, — оправдывается перед собой старик. — Думал, вправду помру. А послал письмо, и здоровье налаживаться стало… Выходит, зря оторвал сына от важных дел, зря его растревожил».
Но все эти сомнения, едва возникнув, начисто сметались новой волной большой отцовской радости — сын скоро приедет.
— Марфа! — позвал Кузьма.
— Чего тебе? Спи! — отозвалась с печи жена.
— Слушай-ко, а чем мы Василья встречать будем?
Марфа ответила не сразу.
— Вчерась, оказывают, треску соленую в сельпо привезли. Картошка поспела, яиц десятков пять скоплено. А молоко у Ксюши Федоровой брать будем. Корова у ей молочная, и молоко, говорят, больно жирное…
— Водки не забудь, водки. Целый ящик!
— Не мели! Ящик… На что ящик? Литру куплю и хватит.
— С ума сошла… Семнадцать годов дома не был, а ты — литру!.. Треска покупная, молоко — чужое… Не то, Марфа, не то! Сын на родную землю, в родной дом приедет. Разумеешь? Свое надо на стол подать, свое! Картошка — это хорошо. Овощ тоже сгодится — морковка там, репа…
— Ягодок схожу посбираю, — вставила старуха.
— Во! Всяких ягод! Ведро. Не меньше. Чтоб досыта поел. Их, поди, нашенских-то ягод, он в энтой Африке и видом не видывал. И еще грибов надо. Боровичков, рыжичков…
— Не растут грибы-то. Лето сухое.
— Из-под земли выколупай, а собери хоть на одну жаренину. А я знаешь, что надумал? Слопцы поставлю. На той тропе, за Гарями, по окрайку болота… Помнишь, за морошкой-то ходили? Вот там. Глухаря изловлю. Ты его с картошечкой в чугун да в печку…
Где это болото и какое оно, Марфа почти не помнила — Кузьма водил ее туда еще в те далекие годы, когда она молодая, но уже обремененная оравой детей и домашними заботами, выкраивала день-другой, чтобы отдохнуть на вольном воздухе, побыть наедине с мужем в тишине и покое. И в памяти от тех хождений за морошкой, как, впрочем, и за клюквой, и за брусникой, и за рыжиками, сохранилось лишь ощущение глубокого душевного умиротворения и приятной усталости. Но где именно то морошечное болото, Марфа уже не помнила.
— Ты чего, уснула?
— Думаю все… Не дело затеял. Не с твоими ногами в этакую даль ходить.
Кузьма оскорбился.
— Ты меня по себе не равняй. Я, смотри, еще бегом могу бегать!..
…Загоревшись мыслью добыть глухаря к приезду сына, Кузьма отыскал в кладовке старую, перевязанную проволокой централку, нашел с полдесятка позеленевших патронов, наточил на куске наждака топор и с рассветом отправился в путь.
До Гарей — бывшей деревни на большаке, а теперь пустыря с высокими березами — километров пятнадцать, да там к болоту еще добрых пять верст, и Кузьма рассчитывал добраться до места к полудню. Но едва он вышел за поселок, его обогнал, громыхая железным кузовом, самосвал. Сзади вспыхнул красный фонарь, и машина остановилась. Из кабины показалось запыленное лицо шофера.
— Тебе куда, дед?
Кузьма засеменил к машине.
— В Гари бы мне, в Гари…
— Садись! До Студенца довезу… Да не в кузов! В кабину садись, с той стороны, — и открыл дверцу. — С топором тихонько — сиденье порежешь.
Шофер сам вытащил топор из-под веревки, которой была перепоясана фуфайка старика, и положил его под ноги деду.
— Вот спасибо-то! — благодарил Кузьма, усаживаясь на мягком сиденье и радуясь, что проедет семь километров.
Самосвал тронулся и быстро набрал скорость. Водитель глянул раз, другой на сухое иссеченное морщинами лицо старика, на седую, уже редкую бороденку и спросил:
— Сколько же тебе лет?
— Много, батюшко. С рождества девятый десяток пошел.
— Да-а… И куда ж ты собрался?
Кузьма заерзал, глаза его заблестели.
— Вишь ли, какое дело-то… Сын у меня, Василий, приехать сулился. Из Африки.
— Откуда, откуда?
— Да из Африки! Али не слыхал? — с оттенком обиды в голосе оказал дед. — Кто ж Африку не знает!
Шофер рассмеялся.
— Африку-то я слыхал… А что он там делает?
Кузьма задумался, не зная, что ответить, потом сказал со вздохом: