Коричные лавки. Санатория под клепсидрой
Шрифт:
Кучка самых прилежных казалась затерянной в большом темном классе, на стенах которого изламывались и великанились тени наших голов, создаваемые двумя куцыми свечками, горевшими в бутылочных горлышках.
Сказать по правде, рисовали мы в дополнительные часы не так чтобы много, да и учитель не ставил нам уж очень конкретных задач. Кое-кто приносил из дому подушки и устраивался подремать на скамьях. И только усерднейшие трудились возле свечки, в золотом круге ее сияния.
Обычно мы долго ждали учителя, скучая в сонных разговорах. Наконец, отворялись двери его комнаты, и он появлялся, маленький с красивой бородой, исполненный эзотерических усмешек, уместных умолчаний и аромата таинственности. Он быстро притворял за собой двери кабинета, в
Исполненный благоговения учитель с достоинством прохаживался меж пустых скамей, где, разбросанные маленькими кучками, мы что-то рисовали в сером отсвете зимней ночи. Было укромно и сонно. Кто-то из однокашников укладывался спать. Свечки тихо догорали в бутылках. Учитель рылся в глубоком стеклянном шкафу, заваленном старинными фолиантами, стародавними иллюстрациями, гравюрами и редкими изданиями. Сопровождая показ эзотерическими жестами, он листал перед нами старые литографии сумеречных ландшафтов, ночные заросли, аллеи зимних парков, чернеющие на белых лунных дорогах.
В сонной беседе неприметно текло время и, неравномерно длясь, словно бы вязало узлы уходящих часов, целиком заглатывая невесть куда пустые промежутки дления. Неприметно, без перехода, орава наша вдруг обнаруживала себя уже на обратной дороге, на белой от снега тропе шпалеры, обведенной черной и сухой каймой кустарника. Уже много заполночь шли мы вдоль лохматой этой кромки мрака, в ночь ясную и безлунную, в млечный ненастоящий день, отирая медвежью шерсть кустов, похрустывающих под нашими шагами. Рассеянная белость света, брезжившая из снега, из бледного воздуха, из млечных пространств, была подобна серой бумаге гравюры, на которой глубокой чернью перепутываются черточки и штриховки густых зарослей. Ночь, теперь уже далеко заполночь, повторяла серию ноктюрнов, ночных гравюр учителя Арендта, продлевая его фантазии.
В черной парковой чащобе, в мохнатой шерсти зарослей, в ломком хворосте попадались ниши, гнезда глубочайшей пушистой тьмы, полные путаницы, тайных жестов, беспорядочного разговора знаками. В гнездах этих было укромно и тепло. В ворсистых наших пальто мы устраивались на мягком нехолодном снегу, грызя орехи, которыми в ту весноподобную зиму была полна лещинная чащоба. В зарослях беззвучно пробегали ласки, ихневмоны и куницы, продолговатые и на низких лапках меховые принюхивающиеся зверьки, смердящие овчиной. Мы подозревали, что меж них есть экземпляры из школьного кабинета, каковые, хотя выпотрошенные и плешивые, чуяли в ту белую ночь выпотрошенным нутром своим голос давнего инстинкта, зов течки, и устремлялись в леса для недолгой обманной жизни.
Потихоньку фосфоресценция весеннего снега мутнела и погасала, наползали густые и черные предрассветные мраки. Кто-нибудь из наших засыпал в теплом снегу, кто-то угадывал на ощупь в невнятице парадных свои жилища, ощупью же входил в темные нутра, в сон родителей и братьев, в продолжение их глубокого храпа, который и догонял на поздних своих дорогах.
Ночные сеансы были исполнены для меня таинственного очарования, потому и теперь, решив, что не позволю себе задержаться ни на минутку дольше, я не мог не воспользоваться возможностью, пусть мимоходом, но заглянуть в рисовальный класс. Поднимаясь по кедровым, звучно резонирующим ступеням черной лестницы, я обнаружил, однако, что нахожусь в незнакомой, до сих пор неведомой мне части здания.
Малейший шорох не нарушал величавую тишину. Коридоры, застланные плюшевой дорожкой, были в этом крыле респектабельней и просторней. Небольшие, темно горевшие лампы, светили на поворотах. Миновав один такой поворот, я попал в коридор еще больший, устроенный с дворцовой роскошью. Одна его стена открывалась широкими стеклянными аркадами внутрь самое квартиры и являла взору долгую анфиладу комнат, уходящих вдаль и обставленных с ослепительным великолепием. Шпалера шелковой обивки, золоченых зеркал, драгоценной мебели и хрустальных люстр уводила взгляд в пушистую мякоть пышных интерьеров, полных цветной круговерти, мерцающих арабесок, гирляндовых хитросплетений и готовых процвести бутонов. Немая тишина пустых этих гостиных была насыщена разве что тайными взглядами, какими обменивались зеркала, и суматохой арабесок, бегущих высоко по фризам стен и пропадающих в лепнине белых потолков.
В изумлении и почтении замер я перед таковым великолепием, догадавшись, что ночная моя эскапада неожиданно привела меня к директорскому флигелю в частную его квартиру. Я стоял, пригвожденный любопытством, готовый бежать при малейшем шорохе, и сердце мое колотилось. Ну чем бы я, обнаруженный, смог объяснить ночное шпионство, дерзкое мое любопытство? В каком-то из глубоких плюшевых кресел могла, не замеченная и тихая, сидеть директорская дочка и, оторвавшись от книжки, поднять на меня глаза — черные, сибиллические, спокойные очи, взгляда которых никому из нас не получалось выдержать. Однако отступиться на полдороге, не осуществив намеченного, я полагал трусостью. К тому же и ненарушимая тишина царила в пышных помещениях, освещенных притемненным светом неопределенного времени суток. Сквозь аркады коридора я различил на противоположной стороне обширного салона большие застекленные двери, ведущие на террасу. Вокруг было так тихо, что я набрался духу. Я не почел слишком большим риском сойти по двум ступенькам на уровень залы, несколькими скачками пересечь большой дорогой ковер и оказаться на террасе, с которой легко возможно будет попасть на знакомую мне улицу.
Так я и сделал. Ступивши на паркет салона под большие пальмы, взметавшиеся из вазонов до самых потолочных арабесок, я увидел, что нахожусь теперь на территории ничейной, ибо у салона не оказалось передней стены. Он был как бы большой лоджией, переходившей посредством нескольких ступеней прямо в городскую площадь. Получался словно бы отрог площади, и какая-то мебель расположилась уже на мостовой. Я сбежал по каменным ступенькам и оказался на улице.
Созвездия стояли теперь перевернутые, все звезды переместились на противоположную сторону, однако месяцу, зарывшемуся в перины облачков, которые он подсвечивал незримым присутствием, предстояла, казалось, еще нескончаемая дорога, и, поглощенный путаным своим небесным церемониалом, он о рассвете и не помышлял.
На улице чернелись несколько пролеток, кособоких и разболтанных, схожих с увечными сонными крабами или тараканами. Возница склонился с высоких козел. Лицо его было небольшое, красное и добродушное. — Поехали, паныч? — спросил он. Пролетка шевельнула всеми вертлюгами и суставами членистого тулова, и тронулась на легком ходу.
Но кто в такую ночь доверяется капризам непредсказуемого извозчика? Тарахтенье спиц, громыханье кузова и поднятого верха мешали сговориться насчет дороги. Он кивал на все со снисходительной небрежностью и что-то напевал, избрав кружной путь по городу.
Возле какого-то трактира толпились извозчики, дружелюбно подававшие ему знаки. Он радостно ответил, а затем, не придержав пролетки, бросил мне на колени вожжи, слез с козел и присоединился к толпе сотоварищей. Конь, старый умный извозчичий конь на шагу оглянулся и побежал дальше мерной извозчичьей рысью. Конь как раз доверие вызывал — он был явно сообразительней возницы. Поскольку я не умел править, оставалось положиться только на него. Мы въехали в улицу предместья, по обе стороны окаймленную садами. Сады, пока мы ехали, постепенно становились высокоствольными парками, а те — лесами.