Коридоры памяти
Шрифт:
Гулять или играть для Вовы означало остаться одному, чем-то занять себя и не скучать. Он сразу осматривался и искал, что могло бы заинтересовать его. Привлекали внимание обыкновенный арык, по которому что-то плыло, тротуар, на котором оказалась куча мусора, деревья, которые покачивали ветвями так, будто внутри них кто-то сидел и дергал. Привлекало любое движение и, конечно, прохожие. Замечал он и мальчишек. Он не играл с ними, но подходил к ним и принимался делать то же, что и они, только один, сам.
Маму он огорчил лишь однажды. Так тихо и солнечно было везде, так спокойно, что он заглядывался даже на асфальт, на заборы, на пыль. Внутри деревьев, выстроившихся вдоль улицы, все было в тени, а листья наверху блестели. Вот тут-то и появилась и медленно, как большой жук, стала подниматься вверх по улице низенькая кубастая машина. Он поднял камень и, сознавая, что делать этого не следовало, бросил камень вдогонку машине. Он видел, как камень летел,
Вова не понимал, что толкнуло его на такой поступок. Может быть, он нагляделся на самовольство мальчишек, проказы которых были чужды ему? Во всяком случае всегда такая уверенная и строгая мама расстроилась и посмотрела на него так, будто вместо прежнего Вовы был у нее теперь другой сын, один из тех самовольных мальчишек. Он смотрел на маму большими коричневыми глазами, не знал, что теперь будет с ними, и молчал. Он никогда не плакал.
День, когда мама провожала его в первый класс, был значительный день в его жизни. В рубашке с короткими рукавами, в штанишках чуть выше загорелых чистых коленок, в носках и сандалиях он выглядел нарядным. В его портфеле находилось все, что было нужно для самостоятельной жизни. Он видел, что и для мамы это был важный день. Она явно надеялась на него. Он заметил, что среди женщин, которые сопровождали детей в школу, таких больших, строгих и красивых мам не было, и это еще больше настраивало его на необыкновенную жизнь. Все, что было с ним до школы, тут же забылось.
Мама подсказывала, каким ему следовало быть. Она хотела, чтобы одежда на нем была как новая, волосы расчесаны, тело чистым. Такими же новыми и чистыми должны быть учебники и тетради. Следовало хорошо учиться, то есть слушать учительницу и вовремя делать уроки. Сначала делать уроки, потом все остальное. Он скоро убедился, что быть таким было лучше всего. Всегда хвалили и поощряли самых успевающих, самых прилежных, самых внимательных. Мама тоже, видел он, ценила это в нем больше всего.
Пожалуй, только в училище Вова узнал, что такое были мужчины. Офицеры, преподаватели, старшина никого не уговаривали, их требования были просты и однозначны. Все должны были жить по правилам, как взрослые. Между офицерами и воспитанниками была лишь одна разница: одни уже были взрослые, другим это предстояло. Они уже сейчас должны были стараться быть взрослыми, а только потом детьми, сначала выполнять команды, а играть в свободное время. Это нравилось Вове.
Только в училище он узнал и то, что такое были настоящие мальчишки. Оказалось, что таких, как он, мальчиков почти не было. Он не только не умел (и не хотел) драться, но и телом своим, руками и ногами не владел как должно. Никогда прежде не играл он ни в футбол, ни в баскетбол, ни в другие игры. Напрасно бросался он к мячу — тот проскакивал мимо, натыкался на его выпрямленные пальцы и доставался другому. Словом, Вова мало что умел и как мальчишка ничего не значил.
Сначала у него было больше четверок. Их ставили уверенно, пятерки же с сомнением, как бы говоря: ну что ж, каждый, если заслужил, может получить пятерку. Однажды, поощряя его, так прямо и сказали. Вторая пятерка подряд по одному предмету уже вызывала удивление. Странно посмотрел преподаватель математики. Недоверчиво взглянула широкая и пожилая преподавательница русского языка и литературы и, показалось Вове, еще больше не поверила. Удивленно возвела на него иконные глаза историчка, пыталась что-то понять, не поняла, запомнила. Третья пятерка подряд уже сбивала с толку. Такой незаметный?! Полным отличником за первую четверть он не вышел, стал за вторую, но в глазах преподавателей и ребят таким отличником, как Годовалов, не стал.
Москвин вообще не привлекал внимания. Привлекали внимание другие. Например, Руднев. Сначала Вова и сам видел, что лучше других не был. Заметнее выглядел в математике тот же Руднев, в истории Высотин, в русском языке Гривнев. Хорошие пятерки получали Дорогин и Попенченко, Брежнев и Хватов. Москвин не сразу понял, что все эти ребята были заметнее его и успевали лучше его как бы сообща, а не по отдельности.
Так было два года. Пятерки ставили, но как бы только в порядке поощрения, как бы только желая показать всем, что они тоже могли стать отличниками, если бы старались, как Москвин.
Но уже в первые дни третьего года он почувствовал, что всякие сомнения на его счет исчезли. В который раз он убедился, как важно было быть внимательным на уроках и ничего не откладывать на завтра.
Но не одной учебой и не одними командами жили ребята. Даже не столько учебой и командами, сколько всем остальным. Не мог остаться в стороне и он. Не все его однокашники были такими уж быстрыми и умелыми. Его тело тоже кое-чему научилось. А играть так, как играл наскакивавший и всех цеплявший Млотковский или как Хватов, лишь бы настичь мяч и пнуть, снова настичь и снова пнуть, Вова тоже не мог. Однажды, вдруг загоревшись, он так и сделал. Хотя приходилось все время метаться, как метался мяч, он почувствовал, что играть даже так было хорошо. Однажды он даже играл за взвод. Его поставили в полузащиту. Получаться у него ничего не получалось, но мешал соперникам он, должно быть, больше других и был неутомим. Вот тогда-то он понял, что такое было быть настоящим мальчишкой.
Но как бы там ни было, по-настоящему он мог проявить себя только в учебе. Лишь она выявляла главные достоинства, от которых зависело будущее каждого. Здесь преимущества были на его стороне. Пока ребят отвлекали посторонние увлечения, он не терял времени даром. Однажды он был неожиданно и приятно удивлен, как мало ребят училось вровень с ним. Во всем взводе такими были Годовалов и Руднев. Не признаваясь в этом себе, Москвин едва допускал, чтобы кто-то еще был столь же упорен и настойчив. Так было и в роте. К тройке добавлялись Петров из четвертого взвода и Брежнев, по очереди с бывшим сыном полка Солнцевым представлявший роту в президиумах собраний и митингов. На большее, чем быть в такой компании, Москвин и не претендовал.
Ни с Рудневым, ни с Годоваловым, ни с Москвиным Дима так и не подружился. Хватало и того, что они жили как бы параллельной с ним жизнью. Иногда такие же чувства вызывали у него и ребята других взводов. Оказывалось, что и там кто-то другой жил какой-то его жизнью.
Так интересно и разнообразно он еще не жил. Он управлял своим самочувствием, всегда знал, с кем и когда ему хотелось проводить время.
Лишь один человек во взводе вызывал у Димы странное чувство. Это не было его личным чувством, а так непосредственно и устойчиво передавалось ему отношение взвода к вечно пригнутому, с необыкновенно подвижной, то убегающей за уши, то набегавшей на низенький лоб кожей головы, с беспокойно мечущимися взглядами Левскому. Пожалуй, это был единственный его однокашник, у которого за все время так и не появилось ни друзей, ни приятелей. Достаточно было взглянуть на его старавшуюся за всеми поспеть суетливую фигуру, на елозившие по голове серенькие волосы, на костлявые руки-лапки и невыпрямлявшиеся в коленках ноги, чтобы почувствовать досадливую неприязнь. Как на муху, как на какое-то насекомое, которое тем не менее являлось его товарищем, смотрел на него Руднев. И в самом деле, будто опасаясь выдать в себе что-то порочное и недостойное, Левский избегал смотреть прямо и открыто, даже обычный свет, казалось, резал ему глаза. Еще больше, чем возмутительных подхалимов, доносчиков и всяких самозванцев, в упор не признавал Левского приземистый большеголовый Витус. Немедленно взъярялся и как самого последнего презирал Левского Ястребков. Даже вступавшийся за многих Уткин старался не замечать, как иногда третировали общего нелюбимца ребята. Словом, Левский не вызывал обычного и привычного всем сопереживания и участия, и чем дальше, тем очевиднее приходилось лишь терпеть его. И не в том было дело, что он постоянно оказывался среди отстающих, не в том, что добивался чего-то незаслуженного, и не в том, что с кем-то чего-то не поделил, а в том, что он и не собирался ничего и ни с кем делить (даже краешек стула), что всегда поступал не по своей воле, а вынужденно, что, несмотря ни на что, оставался таким, каким нельзя было любить его.
В начале третьей роты училище посетил необычайно самодовольный офицер. Неопределенного роста, неопределенной комплекции, без каких-либо запоминающихся примет, он, однако, как будто не умещался сам в себе. «Чей-то отец», — подумали воспитанники. Странное самодовольство офицера не очень-то удивило их. Майор — не маленькое для них звание, и обладатель его, тем более чей-то отец, уже сам по себе значил немало. Удивило другое: посетитель оказался Левским. Приподнятое скуластое лицо, широко раздвинутый рот, незаметно выдвинутые глаза, каждую секунду успевавшие окинуть окружающую обстановку и все увидеть, — родитель явно знал себе цену. Поглядывая на встречавшихся ему одинаковых суворовцев, среди которых где-то должен был находиться его сын, он все время улыбался неубывающей улыбкой, но не суворовцам, товарищам его сына, не каким-то своим наблюдениям и мыслям, вообще не тому, что он видел, а от переполнявшего его чувства собственной значимости. Его было как-то трудно разглядеть, странное самодовольство засвечивало его. Увидев такого родителя, Голубев подобрался и весь превратился во внимание. Он еще больше насторожился, когда, уважительно рассказывая об усидчивости и старательности младшего Левского и своих надеждах на трудного воспитанника, почувствовал, что старший едва ли слушал его. То есть слушать-то тот слушал, но так, будто понимал о сыне и обо всем больше, чем какой-то старший лейтенант-воспитатель. Так они разговаривали, сначала по пути от проходной до казармы, потом в казарме, которую командир взвода показал приехавшему родителю, затем в офицерской комнате.