Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака
Шрифт:
Жизнь была трудной, одинокой, и его угнетенность усугублялась состоянием украинских приютов, которые оказались даже хуже «помойки», где он нашел Стефана. Дети были в струпьях и расчесах, глаза у них гноились, их мучил голод. Они страдали от недоедания и дурного обращения. Он делал все, что было в его силах, часто оставался в приюте на ночь, чтобы поддержать детей хотя бы своим присутствием. Его негодующие обличения некомпетентности управления приютами приводили в бешенство коррумпированных директоров (которые годились для этой должности не больше, чем «преподавательницы рукоделия»). Он считал, что «спасает детей», а директора видели в нем угрозу своему авторитету. «Тот
Но все-таки было лучше стараться спасать детей в Киеве, чем ездить по полям сражений с полевым госпиталем. Утешением служила и естественная красота этого «удивительно зеленого города» с его старинными соборами и дворцами на холмах над крутыми берегами Днепра. Некоторые районы Киева походили на варшавские, особенно бедные рабочие кварталы у реки, которая, наверное, напоминала Корчаку любимую Вислу. Еврейский квартал — Подол — кишел ортодоксальными евреями с длинными пейсами и в лапсердаках, очень похожими на обитателей дальнего конца Крохмальной улицы.
Гуляя по городу, он иногда заглядывал в кафе, облюбованные польскими и еврейскими писателями, которых в Киев привлек польский университет, открывшийся там после революции 1905 года. За столиками сидели люди всевозможных политических убеждений, в том числе и шпики, работавшие на ту или иную сторону. Первое немецкое наступление на Украину погнало на восток сотни тысяч польских беженцев, и многие из них присоединились к революционерам и контрреволюционерам, составлявшим многоязычное сообщество эмигрантов. Все остерегались высказывать вслух свои мнения, потому что убийства стали будничной реальностью, принимавшейся как нечто само собой разумеющееся. Одна фракция хотела, чтобы Киев стал столицей независимой Украины, другая надеялась, что Украина сольется с Россией, а третья — что она снова станет частью Польши.
Каждый день — артиллерийские обстрелы и уличные беспорядки. Повозки, нагруженные трупами, стали привычным зрелищем. «Киев — хаос» — так описал его Корчак. — Вчера большевики. Сегодня украинцы. Немцы приближаются. А Россия, по слухам, вся охвачена восстаниями».
Однако и в этом хаосе он все еще работал над книгой «Как любить ребенка», работал «абсолютно каждый день». Когда мадам Перетякович попросила его об одолжении: дать оценку только что открытой школе, где следовали теориям Монтрессори, он нашел время и для этого. Ведь ему представился случай побольше узнать об этой итальянке, чьи методы обучения маленьких детей чтению и письму уже использовались в главных городах Европы. Хотя им не довелось встретиться, между Янушем Корчаком и Марией Монтрессори было много общего. Оба врачи, говорившие о душе ребенка, равно подчеркивавшие важность младенческого опыта, а также испытавшие влияние идей Песталоцци о развитии пяти чувств, помогающих каждому отдельному ребенку полнее использовать руки, глаза, уши для своего развития. Но на этом сходство кончалось. Монтрессори сосредоточивалась на своих педагогических методах и наборах пособий для процесса обучения, тогда как Корчака в первую очередь занимало общение детей между собой.
Корчак согласился провести наблюдения в детском саду Монтрессори с перерывами на два-три часа в течение двух дней. Он захватил с собой собственные пособия — карандаш и бумагу. Этот опыт он намеревался использовать для развития методики записей наблюдений за обучением детей. Способность зафиксировать то, что видишь, по его мнению, требовалась каждому учителю: «Заметки — это семена, которые рождают леса и нивы, капли дождя, оборачивающиеся родниками… Заметки — это бухгалтерские записи, позволяющие составить баланс жизни, документальные свидетельства, что она не потрачена напрасно».
Он осмотрел свой «наблюдательный пункт» — большую комнату с роялем в углу, шестью столиками с четырьмя стульями у каждого, ящик с игрушками, и кубики, и другие наборы Монтрессори — и был готов взяться за дело. Уж конечно, ни один шпион в Киеве не делал заметки с таким усердием, как этот педагог, для которого политическая обстановка снаружи не шла ни в какое сравнение с драмой, разворачивающейся в этих стенах. Попади его бумаги в руки полиции, их могли бы счесть шифровкой, тем более что выглядели они, как рукопись пьесы.
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА. Очаровательная героиня Хельча трех с половиной лет, привыкшая, что все восхищаются ее умом и обаянием, вынуждена помериться силами с несколькими звездами такой же величины: Юреком, трехлетним тираном со скверной репутацией — один раз он попытался отхлестать свою мать; пятилетней плутовкой Ганной, себе на уме, точно знающей, насколько далеко она может зайти; и шестилетним Нини, типичным маленьким пронырой, не поддающимся описанию и классификации, который предпочитает общество детей помоложе.
Что они затевают?
ХЕЛЬЧА (глядя на картинку). У собаки красный язык. Почему?
НИНИ. Потому что это собака.
ХЕЛЬЧА. А у собак бывают красные языки? Иногда?
НАБЛЮДАТЕЛЬ. Я могу понять, что ребенок, глядя на картинку, рассмотрит хвост, уши, язык и зубы по отдельности — детали, на которые взрослый не обратит внимания, хотя тот же взрослый будет столь же подробно рассматривать картины в музее. Если мы постоянно удивляемся восприимчивости детей (а это означает, что мы не относимся к ним серьезно), мы, собственно говоря, удивляемся, что они живые существа, а не куклы.
На мой взгляд, вопрос Хельчи о собачьих языках означал, что ей хочется поговорить с Нини на любую тему, так как он старше и стоит выше на иерархической лестнице. Ключом для меня явилось слово «иногда», добавленное наугад. Точно так же слабоумный в разговоре с кем-то стоящим выше него вставит не связанное с темой или взятое с потолка слово, просто в доказательство, что он не дурак.
Юрек и Ганна отбирают кубики у Хельчи. Она робко возражает им, зная, что жизнь жестока и ей не удастся не обжечься. Теперь важны не слова, которые она произносит, но тихий, глубоко печальный голос, выражение ее лица, поза. Никакой актрисе не удалось бы так убедительно молить о помощи, пощаде и жалости.
А слова? Такие прямолинейные: «Пожалуйста, Ганна, не трогай мои кубики».
Ганна — жизнь не имеет понятия о сострадании — хватает кубики. Хельча ударяет ее по голове последним кубиком. Она страшится ответного удара. Заметьте драматизм в ее дрожащем голоске: «Возьми его!» — когда она сует кубик в руку Юрека. Вот так умирающий знаменосец отдает знамя ближайшему солдату, лишь бы оно не попало в руки врага.
Юрек, пассивный свидетель этой сцены, взывает ко мне голосом, хриплым от переизбытка чувств. Он вступается за девочку, лишенную всего, что ей принадлежало, обездоленную, пока сам он, держа последний кубик, пребывает в полной растерянности. Обратившись ко мне, он дает понять Хельче, что сочувствует ей, что он на ее стороне и осуждает Ганну.