Король зомби (сборник)
Шрифт:
Я так долго не мог понять, что же он хотел мне сказать, что упустил его. Со спины вдруг накинулся на меня колокольный звон. И отчего-то такая тоска накатила, что я отправился в парк, поглазеть на первых не откормленных еще уток.
На скамейке кто-то оставил влажную распухшую газету разворотом вниз. Я сел на нее, отогревая озябшие за долгую зиму руки. Паршиво было на душе и даже водки не хотелось. Как-то плохо с человеком вышло. Он ведь ранимый, другой бы на его месте плюнул и подумывал, как еще дар свой применить с выгодой, а этот терзался, и ничто ему было немило. Вот
И тут меня как подбросило. Я вскочил, схватил проклятую размокшую газетенку и уставился на последнюю полосу: с нее на меня взирала кадровичка. Ее жабий рот я бы ни с одним другим не спутал. Но на фотографии вид она имела плачевный: всклокоченная пакля на голове, обиженные глаза, платье помялось. Я вчитался в размытые буквы и похолодел:
«Совершенно не понимаю, что произошло! Точно помню: я работала, как обычно, ничто не предвещало беды. Вдруг пришли ко мне двое и начали нести какую-то ахинею. Я закрыла глаза, словно провалилась в колодец, а вынырнула здесь. И мне говорят – вы в Сызрани! Представляете – в Сызрани!»
Ниже шла заметка о том, что женщиной заинтересовались одновременно на телевидении и в психиатрической больнице.
Так вот, что совершил человек! Он не убил несчастную жабу, он переместил ее!
Я заметался перед скамейкой. Ну, конечно! Одно дело – предметы, пусть даже искусства – маленькие элементы большой жизни. Но человек – дело другое, серьезное, сложное. Нельзя его удвоить или выкинуть, нельзя!
Куда же он пошел? Я завертел головой, но где там – мы расстались добрую четверть часа назад. Вокруг меня текла размеренная, только пробудившаяся от сонного оцепенения жизнь: топтался в луже пацан в резиновых сапожищах, бились крыльями за хлеб грязные голуби, тявкала голосистая псина, неудержимо зацветали крокусы в канаве.
Раздольная пора.
А может, и бог с ним, с человеком? Уедет в Овраги к матери, забудет о кадровичке и о даре, начнет все как-то по-другому.
Точно, Овраги!
Сперва я бежал со своим баулом – в нем все мои пожитки болтались и позвякивали. Но бежал слишком медленно, да к тому же задыхался. Пришлось на полпути баул бросить, только водку достал и за пазуху сунул. До станции было недалеко, особенно если, как я, на каждом углу когда-то выпивал – все короткие маршруты знаешь. Так что я мог бы и опередить человека, если бы газета и баул меня не задержали.
На станции парило и гудело. Толпились у касс, тащили котомки, волочили походные рюкзаки, зажатые в скрученных рулонами пенках. Человека среди них не было, сколько я ни вглядывался. И тут заметил его на перроне, у самой желтой линии. Поезд дал гудок и шипяще-хрипящий голос велел отойти от края платформы. Но человек не шелохнулся.
Я ломанулся следом за расплывшейся теткой в распахнутые дверцы турникета, она обложила меня трехэтажным с чердаком, но что толку – я слился с толпой, я стал каплей этого бурлящего потока, и никто бы меня уже не поймал.
Я вырвался на платформу, но человека уже не было. Я только что видел его на краю, но он исчез, словно кто-то другой стер его, как он сам стер кадровичку. Раздался вопль, и
Я давно уже никуда не прыгал, все больше лежал или ползал. Ударился о рельсы пяткой, а прострелило болью до затылка. Человек обернулся, заметил меня.
– Это только моя ошибка, – довольно убедительно закричал он, пытаясь опередить поезд. – Я должен ответить!
– Никакая это не ошибка! – заорал я в ответ и сунул ему обрывок газеты. – Она жива, посмотри! Ты не стер ее, просто выкинул в Сызрань!
Человеку хватило трех секунд, чтобы поверить. А я смотрел на ревущий поезд, на вскочившего со стула машиниста, боковым зрением – на зрителей, столпившихся на краю. С антресолей памяти вдруг выкатилось воспоминание: распахивается тяжелая скрипучая дверь, входит мать в ее старческом велюровом платье, в руках у нее коробка, из коробки – шорохи и скулеж. Говорят, перед смертью вся жизнь крутится перед глазами, а у меня что, один несчастный кадр? И все? Остальное – помойка, теплотрасса, пьяный морок и детское одеяло? Но подождите, постойте, так ведь нельзя…
Человек схватил меня за руку, когда поезд вырос перед нами во всю ширь и высь, заслонив небо. Газетный лист приклеился к его правой фаре. Заскрежетали тормоза, завопили с платформы. Кто-то закрыл лицо руками.
Но мы этого не увидели.
Качало. И от качки нестерпимо тошнило. Я разлепил глаза, но прежде судорожно ощупал грудь и успокоился – бутылка была при мне. А вот берегов не было. И суденышко всхлипывало брошенными в уключинах веслами, меж которыми сидел озадаченный мужик в спасательном жилете.
– Етить, ты откуда взялся? – просипел он.
Я огляделся. Человека в лодке не было.
Припасенная беленькая меня поддержала. Я выпил сперва за упокой, затем – за второе рождение. Протянул мужику напротив, но он решительно отказался и, кажется, прикидывал, не пора ли ударить меня веслом.
– Откуда взялся, спрашиваю? – повторил он.
– Мне бы к берегу, – попросил я жалобно.
Мужик со вздохом взялся за весла.
Далеко на горизонте проступала черная полоса – вероятнее, остров. Человек оказался прав: то была его ошибка, и он ее исправил. Выпрыгни мы оба из-под колес, что бы с ним стало? Он ведь был не человек, он был бог на паперти. Одинокий, ненужный, не вписывающийся в баланс. И все же мне впервые кого-то до такой степени не хватало.
Полоса расширялась, обретала рельеф. Человек-человек, какая же нужна душа, чтобы не выдержать одного греха? Наверное, слабая. А у меня какая, раз я за ним прыгнул без раздумий?
Человек-человек, не надо было тебе меня хватать. Спасался бы сам.
– Эй! – вдруг разнеслось над водой. – Эй, гребите сюда!
Я встрепенулся, стряхнул оцепенение, как собака – воду с шерсти, увидел неясный силуэт с поднятыми руками. Он махал мне так радостно, словно всю жизнь провел на этом острове, Робинзон чертов Крузо.