Королева
Шрифт:
— Да и похоронить-то надо бы по православному… хоть и утопленник он.
— Хорошо, мама… я найду. Даю тебе слово, я найду, — повторял Алексей.
— Ну, слова не давай, а лучше Бога попроси; чтобы Он помог тебе в этом. А то не переживу я, коли не увижу его.
Но, вероятно, мать плохо надеялась на религиозность сына.
— Я и сама помолюсь об этом Николаю Чудотворцу. Тот услышит материнскую мольбу, — мрачно взглянув в передний угол, произнесла она. — Ну, а теперь идите с Богом. Время-то уж позднее… Долго ли до рассвета-то?
Алексей взглянул на
— Теперь половина первого. Часа два ещё. Я, пожалуй, поеду сейчас, чтобы к рассвету быть там.
— Нет, ты лучше бы отдохнул эти два часа-то. Всё равно ночью не станешь искать.
— Какой уж тут отдых!
— Ну, как хочешь, Бог с тобою. А ты, — обратилась она к дочери, — беспременно иди и усни.
— Нет, мама, позволь мне остаться с тобою.
— Помолиться хочешь с матерью? Ну, что ж, оставайся, помолимся вместе.
Алексей поцеловался с матерью. Курчаев поклонился ей, готовясь уходить. Она с усилием протянула ему руку.
— Прощай, родной.
— Зайдёмте на минутку ко мне, — обратился к Курчаеву Кашнев, когда они вышли из комнаты старухи.
— Может быть, и мне поехать с вами? — предложил Курчаев Кашневу, думая предупредить просьбу того.
— Нет, я не о том хотел просить вас. Вы, прежде всего, точно обозначьте мне место, где утонул Серёжа.
Курчаев стал было рассказывать, но, оказывается, Кашнев хорошо знал это место сам.
— Теперь… как это произошло? Со всеми подробностями…
Курчаев рассказал и это, причём даже наглядно показал, как Серёжа пятился в воду от берега.
— Ну, а потом?..
— Потом черт меня дёрнул заняться у воды своей особой! — сокрушался он. — Взглянул, а его уж нет.
— И пузырей даже не было на этом месте?
— Ничего. Словно в воду канул… Ну, то есть, я хотел сказать, словно его и не было совсем, — поправился он. — Верно, как шёл, да оступился в яр, так со страху лишился чувств, а, может быть, сразу захлебнулся.
Алексей простонал, заломил руки над головою и хрустнул пальцами. Затем он зашагал из угла в угол, продолжая расспрашивать Курчаева о том, в каком настроении был его брат, когда они ехали на лодке и приготовлялись купаться.
Тот с некоторым недоумением отвечал на эти расспросы.
— Так, так… Спасибо вам, — поблагодарил его Кашнев. — Сейчас я поеду туда и уверен, что найду его труп. Вероятно, его искали только на этом месте и вниз по течению, и никому не пришло в голову, что там течение отбивается от двух берегов и заворачивает назад.
— Так я, если угодно…
— Нет, нет, спасибо. Зачем вам беспокоиться.
Курчаев и сам знал, что никакой существенной пользы он принести не может, а усталость давала себя знать: он чувствовал себя совершенно разбитым, и ему хотелось поскорее лечь в постель и забыться.
По уходе его Кашнев тотчас же схватился за письмо Зои Дмитриевны. Оно так и лежало, вложенным в конверт, оборванный сбоку.
Оставив в покое письмо, он подошёл к столу и стал тщательно разглядывать конверт около самой лампы. Конверта, был крепко заклеен, и притом на нём были заметны ниже краёв свежие следы гуммиарабика.
У Кашнева опустились руки.
Он поднялся наверх в комнату Серёжи, зажёг там свечу и прежде всего, как новое подтверждение своего открытия, увидел на столе гуммиарабик, но того, что он надеялся найти, то есть, какой-нибудь записки Серёжи или дневника, он не нашёл, хотя тщательно осмотрел все ящики стола и даже пошарил в карманах его платья.
Кашневу тяжело было оставаться в комнате Серёжи, такой всегда чистой и прибранной, точно это была спальня девушки. Живая душа отлетела отсюда, и два окна её, в которые глядела ночь, казались мёртвыми, холодными глазами.
Кашнев поспешил сойти к себе, лёг вниз лицом на свою кушетку и долго так лежал неподвижно, закрыв лицо руками. Но в эту минуту у него как будто не было ни души, ни чувств, а было какое-то нытьё во всем теле и такая тяжесть, точно он был налит свинцом.
Постепенно, однако, эта тяжесть уходила куда-то вместе с нытьём, испарялась, и вместо этого душа обливалась слезами, которые наконец хлынули у него из глаз, сопровождаемые сильными и глубокими рыданиями.
Он рыдал долго, не поднимаясь и не отирая лица, мокрого от слез. Слёзы его лились на руки и по щекам, смачивали усы и бороду и попадали в рот.
Он не только не хотел остановить их, а наоборот, давал им полную волю, и ему были приятны они и даже та дрожь, которую вызывали в его теле рыдания.
Когда же он выплакался, мысли и душа его как будто прозрели, но он ещё лежал совершенно неподвижно, точно боялся, что когда встанет, опять почувствует ту же тяжесть и то же нытьё в теле. Его заставила подняться мысль, что пора ехать. Он медленно приподнял голову и сел на диван.
Свет лампы ударил в его заплаканные глаза и заставил их сощуриться.
Затем он снова открыл их, и весь его кабинет и все вещи как будто предстали ему в новом свете.
Он намочил полотенце холодной водой и вытер себе лицо: это его освежило; он ощущал некоторое облегчение, хотя всё тело его было точно в лёгкой лихорадке. Самая смерть Серёжи ему не представлялась уже теперь столь мрачной, как за час перед тем. В его душе ещё жили следы этой великой веры, которая помогает с необычайною покорностью переносить самые ужасные удары судьбы и самую мучительную и душевную, и телесную пытку, которая помогла его матери вынести своё безмерное горе.
«Божья воля!» Да, тут действительно была Божья воля, и Кашнев ощущал её на себе. Ещё он не сознавал ясно, что она принесла ему, но он уже чувствовал её могущество. Эта воля со смертью Серёжи должна была научить его чему-то такому, чего не могли внушить ни жизнь, ни книги, ни даже религия, от которой он, впрочем, давно уже отстал, хотя и был воспитан в религиозной купеческой семье.
Перед ним, правда, ещё туманно и смутно, уже открывались новые горизонты, и новые голоса, правдивые и смелые, заговаривали с сердцем. Может быть, всему этому скоро суждено исчезнуть, но бесследно исчезнуть оно не могло. По крайней мере он знал, что сделает теперь же… завтра… послезавтра…