Королева
Шрифт:
— Благословен Бог наш, — прозвучал голос священника во внезапно наступившей тишине, и этот голос, и весь кладбищенский воздух так овладели королевой, что она стояла, как в чаду, опустив глаза, без дум и чувств. Если бы она могла молиться и плакать, как другие! Но ни слез, ни молитвы у неё не было, и она, как во сне, слышала панихиду.
«О избавитеся нам от всякия скорби, гнева и нужды», — доносились до неё слова, и тогда, когда эти слова отвечали её собственному настроению, она ловила их с какою-то жадностью, как изнемогающий от жажды человек ловит капли влаги.
«Кая
«Так, так! — с внезапно охватившей её радостью повторяла королева. — Так!.. И я давно знала это… — с волнением повторяла она. — Хотя с такой поразительной ясностью никогда не могла бы выразить того, что знала. О Боже! Какое могущество в этих словах!»
И в то время, как панихида продолжалась дальше, она с тайной отрадой повторяла эти врезавшиеся в её память слова:
«Кая житейская сладость пребывает печали непричастна… Вся сени немощнейша, вся сонний прелестнейша: единем мгновением и вся сия смерть приемлет».
О да! Она теперь всем своим существом проникла в смысл этих слов. Неужели же другие этого не понимают, не верят этому?
Она взглянула вокруг себя и опять встретила взгляд Кашнева, любопытствующий и в то же время молящий. Но теперь она уже не опустила своих глаз и открыто и прямо встретилась с его глазами, так что он сам невольно почувствовал смущение. Это смущение ещё более увеличилось, когда отвернувшись, он встретился с ревнивым взглядом Можаровой, наблюдавшей за этой безмолвной сценой.
«И всё это у открытой могилы, с невысохшими ещё от слез глазами!» — подумала она, ощущая в душе что-то вроде страха за этих людей, которые уже, конечно, не постигают того, что открылось ей так ясно. Но, Боже мой! Если это так, как же тогда уйти? За что же тогда ухватиться?
Этот вопрос испугал её только на одно мгновение. Лицо отца, всю свою жизнь бескорыстно отдавшего служению людям и внушавшего те же стремления и ей, промелькнуло перед ней и пробудило в ней начинавшие было глохнуть в последнее время порывы.
«Жизнь — не наслаждение, жизнь — подвиг!» — прозвучали в её сердце любимые слова отца, и эти слова как-то близко и дружно сплелись со словами священных стихов. Да, жизнь подвиг, тот самый подвиг, о котором она, под влиянием отца, мечтала со школьной скамьи и о котором едва не забыла теперь, охваченная жаждою своего собственного счастья и наслаждения, которое есть ложь и грех.
Смерть мальчика, ставшего за других невольной жертвой этого греха и этой лжи, открыла ей глаза сердца, и теперь уж ничто не ослепит их.
И вся охваченная тихим экстазом, она не завидовала теперь Серёже и всем, кто покоился здесь, вокруг неё, под могильными плитами и крестами. Ей хотелось жить, чтобы жизнью своей победить самую смерть, смело встретив её, когда она откроет ей свои двери. Она не заметила, как кончилась панихида, и только раздирающий душу крик матери заставил её очнуться.
Она увидела, как мать прильнула к гробу сына, умоляя помедлить, не заколачивать крышку гроба. Слёзы из её глаз падали на его лицо крупными каплями… Её почти без чувств оторвали от покойника, и все стали подходить к нему прощаться.
Королева подошла последней и только тут взглянула в лицо мертвеца. Лицо было бледное, с синевой под глазами, с заострившимся носом и полураскрытыми посинелыми губами, между которыми просвечивали белые передние зубы.
Но необыкновенно торжественная важность застыла на этом лице, как будто он разгадал то, что целые тысячелетия пытаются разгадать все люди, и это запечатлелось в его чертах глубоким нравственным удовлетворением.
Она не нашла в этом лице прямого ответа на тот вопрос, который несколько минут тому назад так интересовал её, но теперь ей это и не было нужно. Она уже знала себя и знала, в чем правда жизни. И, приложившись к его гладкому, детски чистому лбу, она отошла в сторону и скоро услышала глухие звуки молотка о дерево: заколачивали крышку гроба.
— Не угодно ли вам бросить горсточку земли? — услышала она сбоку любезную фразу и, удивлённая этим как-то особенно нелепо для неё прозвучавшим предложением, оглянулась.
Перед нею, склонив голову на бок, стоял Золотоношенский и на маленьком совочке подавал ей землю.
— Этого требует обычай, — пояснил он со внушительною любезностью.
Она машинально взяла немного земли и подошла к могиле, куда уже сыпалась земля, с печальным шумом ударяясь о крышку гроба.
— Крест-накрест, крест-накрест бросайте землю… — командовал Золотоношенский, и она послушно бросила на гроб горсть своей земли. Исполнен был последний долг, и могильщики, взявшись за лопаты, стали забрасывать яму землёю с такой поспешностью, как будто опасались, что покойник очнётся и вылезет из могилы.
Старуха пришла в себя, когда уже могила была засыпана землёю почти до верху и кривой могильщик притаптывал на ней землю.
— Зарыли? — тихо прошептала она.
— Зарыли.
Она покачала обессилевшей от горя головой и, как будто выплакав все свои слёзы и примирясь с неизбежностью, обратилась к присутствующим с просьбою прийти помянуть покойника, «чем Бог послал».
Почти все выразили своё согласие и двинулись с кладбища. Старуху снова вели под руки сын и дочь, а по выходе за ворота усадили её в карету с Ольгой, которая на прощанье также просила всех, и королеву особенно, зайти к ним на поминки.
— Всё же маме легче будет, когда до конца обряд выполнится, как следует.
Но не хотелось идти туда: она представляла себе чисто вымытые комнаты, где на полу ещё не просохла вода, завешанные зеркала и на всём печаль тяжёлой утраты, а главное — близость Алексея и Можаровой.
— Нет, я после приду к тебе, — ответила она Ольге. — Я слишком устала теперь.
— Как! Вы не хотите заехать к нам? — обратился к ней Алексей, почти испуганный её отказом. — Нет-нет, и не думайте отказываться.